Литмир - Электронная Библиотека

Осталось два дня до последовательного обезглавливания. Гурман и Хихена полагают, что на выходе мы получим скорее поэзию, чем прозу, что обусловлено предсказуемой фрагментарностью высказываний. Многозначность пифии, абстрактные существительные, глаголы в неопределенной форме, не позволяющие понять, кто или что предпринимает то или иное действие. Словарный запас большинства доноров не превышает ста слов, предлогов и артиклей, куда уж тут без поэзии. По крайней мере, говорит Ледесма, можно не бояться иронии, которая весьма затрудняет понимание. Хихена поджимает губы и, выдав «ну-у-у-у», призванное смягчить его несогласие, заявляет, что ирония не является исключительным достоянием грамотных людей и что ее нередко можно услышать, например, в сельских кабаках, где немало любителей раздавать уничижительные клички. Дескать, они легко могут сказать о худощавой женщине «Смотри, какая корова» и тому подобное.

Мы больше ничего не узнаем о словах, которые могли бы произнести головы, об обрывках фраз, которые приоткрыли бы нам завесу иного мира.

Домик садовника загорелся в третий раз. Подгоняемый ветром, огонь перекидывается на близлежащие деревья. Затем искра с одной из горящих веток выстреливает в сторону регистратуры на входе в лечебницу, подпалив стопку историй болезни. Всеобщие замешательство и паника дают огню время разгореться и переброситься на деревянные стены. Пламя стрелой пробегает по стене и окаймляет дверь мужского туалета, в котором находится мистер Алломби. Нам еще кажется, что огонь можно утихомирить. Единственным фактором страха становится ужас хозяина лечебницы, который растет в геометрической прогрессии. Мистер Алломби кричит как животное. Не знаю, какое именно. Просто животное. Он так сильно колотит в дверь, что раскалывает ее. Должно быть, его руки все в крови.

Ледесма потирает подбородок и думает, какие распоряжения отдать. Хихена подходит к горящей двери и дергает за ручку. Новый ожог ложится на его старые, идеально прямые шрамы.

Мы стоим не вмешиваясь (это дело младшего персонала, говорит Гуриан) и видим мистера Алломби. Он идет, обхватив обгорелую голову руками, его брови дымятся, ладони смочены водой, стекающей по рукавам пиджака.

В холл входит Менендес с ведром воды. Она колеблется: вылить ли его на мистера Алломби, чтобы умерить его боль, или на стену, чтобы не дать пожару охватить всю лечебницу.

Чрезмерная нерешительность для старшей медсестры. Я смотрю на раскаленную кладку, которая вот-вот рухнет на голову мистеру Алломби. Затем подскакиваю к нему, хватаю его за ноги и оттаскиваю к выходу, под восхищенные возгласы присутствующих, угадывающих мой героический поступок среди дыма и криков.

Вода Менендес запоздало проливается на пол. Она не умерила боль мистера Алломби и не помешала огню овладеть зданием, зато помогла Ледесме поскользнуться и упасть лицом вниз, пропав из виду.

Хорошие манеры испаряются без следа. Какой-то пациент срывает с руки катетер и отбрасывает подставку капельницы, чтобы перекрыть проход и первым добраться до выхода. Гуриан, срезая углы, с каменным лицом несется вперед.

Я прикуриваю сигарету от пламени на стене. Это самый красивый театральный жест в моей жизни. Я совершаю его не ради зрителей, только для себя. Мертвенно бледная Менендес сидит на корточках. Дым мешает ей заметить меня. Я зову ее по имени, двигая сигаретой из стороны в сторону: красный огонек — единственное, что она может видеть.

Она окликает меня «доктор» и идет на мой голос, пока я не подхватываю ее за руку и не обнимаю за шею. Наклоняю ее вперед и прошу согнуть ноги в коленях. Надо, чтобы она шла быстрее. Чтобы она дышала. Чтобы смотрела на меня искоса, думая, сколько времени потеряла, прежде чем встретиться со мной. Чтобы путалась, спотыкаясь о собственные ноги. Чтобы не могла скрыть, что принадлежит мне.

Я вытаскиваю ее на улицу, на поле, окружающее лечебницу. Ее туфли и передник перемазаны грязью. А что же лицо? Окунаю ее в грязь, чтобы освежить. Поднимаю. Веду дальше. Увожу, ради ее же блага, подальше от чужих глаз.

Мы уже далеко. Мои пальцы отпечатались на ее шее. Она может дышать ночным воздухом. Как и все медсестры, она верит, что ночной воздух отличается от дневного. Она благодарна мне.

Я показываю ей на развязавшийся шнурок на ботинке. Не могу больше идти: если наступлю на шнурки, упаду. Исполненная нерушимой любви, Менендес встает голыми коленями на землю и начинает завязывать мне шнурки.

2009

1

Буэнос-Айрес, 2009 год

Я читаю черновик диссертации, посвященной моей жизни и творчеству. Ее автор — некая сеньорита Линда Картер из Йельского университета. В сопроводительном письме Линда сообщает, что она родилась и училась в Балтиморе, в возрасте пятнадцати лет попала в летний лагерь для людей, страдающих ожирением, и что песни про яблочный пирог пробуждают в ней дух патриотизма. Она полная тезка актрисы из «Чудо-женщины»[5] и от этого чувствует себя одновременно популярной и замаранной. Хочет сменить имя, чтобы ее жизнь перестала быть похожей на трансляцию прямого эфира из семидесятых. «Я жертва омонимии», — утверждает она.

Вот коротко, что она пишет обо мне: у меня на одной из рук четыре пальца, пятый утрачен. От рождения данное тело и необычной формы голова, которая обошлась мне в кругленькую сумму. При этом один копенгагенский музей предлагает мне в два раза больше за право мумифицировать меня и выставлять напоказ для широкой публики после моей смерти. Две датские ассоциации по защите прав человека подали на музей в суд за то, что он поощряет «восприятие человеческого тела как товара». Объединение лесбиянок устроило сидячую забастовку у входа в музей в поддержку моего права назначить цену за свое тело, как за любой другой арт-объект.

По мнению сеньориты Картер, это то, из чего соткана моя внешняя оболочка, слава, обрисовывающая мой силуэт, своего рода корсет. Прямо так и пишет. Она утверждает, что я последовательно увеличиваю свой вклад в искусство, и не удивится, если в среднесрочной перспективе мое имя станет нарицательным. В подтверждение тому оперирует фактами и приводит статистические данные: число интернет-сайтов, количество билетов, проданных на ретроспективу в Милане, биржевые котировки.

Восемь глав ее исследования, больше двух третей от всего текста, посвящено моему совместному с Лусио Лаватом творчеству. Последним упоминанием о нем стала недавняя жестокая и бездарная статья из «Нью-Йорк тайме», в которой Лавата представили как постаревшую версию меня «без цели и без будущего на рынке искусства». Оскорбленная Линда написала целых пять страниц опровержения, подкрепив свою аргументацию в защиту Лавата доводами разума и любви.

У меня возникает желание посмотреть, как сейчас выглядит лицо Лусио. Я захожу в интернет, но на первых страницах вижу только старые фотографии двух-, трехлетней давности, из свежего есть только его рисунки и несколько картин (похоже, он опять вернулся к станковой живописи). Искомое обнаружилось на личной страничке Линды Картер на фотографиях с ее последнего дня рождения, где постаревший Лусио в праздничном колпаке обнимает ее за плечи. Мы по-прежнему очень похожи.

Присланный мне экземпляр диссертации переплетен в кожзам. Я внимательно рассматриваю обложку, прежде чем продолжить чтение. Общий тон текста сдержанный, исключение составляет лишь первое примечание, в котором Линда убежденно и с жаром утверждает, что я распланировал свою жизнь как произведение искусства с самого начала и до конца, не ошибившись ни в чем, и олицетворяю собой кульминацию (или конец, из текста это не ясно) истории авангардизма. Продвигаясь по тексту, я обнаруживаю, что все дальнейшие авторские примечания к научной работе Линды Картер столь же сумасбродны. В зависимости от перепадов ее ученого настроения я становлюсь «художником бинарности», «плодом культуры капитала», спасителем искусства и воплощенным отрицанием искусства.

17
{"b":"820095","o":1}