— Лейтенанта Руслов вызвал.
— Понятно, — Крошка сделал бровями мгновенное движение снизу вверх. — Понятно, — повторил он и, ослабив поясной ремень, растянулся рядом с Пинчуком на нарах. — Как ты выбрался, Леха?
— Паша Осипов погиб, и Попов погиб, — сказал Пинчук.
Крошка крякнул и помолчал, желваки на его скулах напряглись.
— А вчерась капитана Хватова убили.
— Хватова? — Пинчук поморщился. Он давно знал пожилого, с изрядной сединой в волосах командира первой роты. — Как же получилось?
— Снайпер, — сказал Крошка, устраиваясь поудобнее на нарах. — Так вроде тихо, но гляди да гляди. Чуть что — сыпанет, головы не поднимешь.
— Следит?
— Еще как! — Крошка витиевато выругался.
Оба с минуту помолчали.
— Просись, Леха, в отпуск.
— В какой еще отпуск?!
— В самый обыкновенный. Тебе отдых положен. А у нас, — он повел глазами в сторону, — глухая оборона.
— Для нас что оборона, что наступление — все едино.
— Ну не скажи. В пехоте говорят…
О чем говорят в пехоте, Пинчуку услышать не довелось. Крошка вдруг мощно всхрапнул и повернулся на бок, и было совершенно очевидно, что он заснул, и Пинчук по давнему опыту знал, что никакие силы теперь не способны вернуть Крошку к разговору.
Отпуск! Слово это отчетливо зазвучало в нем, приобретая с каждой секундой заманчивую и вполне конкретную реальность. Ему дали отпуск. Он прищурил глаза, как бы соображая и рассматривая, что там маячит перед ним впереди, и увидел ночной вокзал (почему-то Пинчуку казалось, что все поезда в его город приходят ночью). Он увидел прохладную, окутанную тьмой улицу и горящий вдалеке фонарь. Он представил, как бредет по этой улице, где знал каждый дом, каждую царапину на заборе, каждую выбоину на земляном тротуаре. Сердце его тревожно забилось, будто он и в самом деле шагал в колеблющихся отблесках фонаря, направляясь через двор к окошку, за которым его ждала мать. Сейчас он постучит, глухо и осторожно, как когда-то, давно-давно, когда он запаздывал, провожая после танцев в городском саду девушку. В ушах его почти физически четко отдавался этот стук, и он увидел, как спустя мгновение колыхнулась занавеска и за стеклом выступило родное лицо матери, и он протянул к ней руки, точно хотел немедленно обнять ее, и потом бросился к крыльцу, ожидая ее торопливых и таких знакомых шагов. «Мама, мама, теперь ты одна, и какое было бы действительно счастье, если бы я мог хоть на час, хоть на несколько минут повидать тебя». Пинчук потер ладонью лоб, как бы стараясь сбросить, отогнать мираж, неожиданно и неведомо с каких облаков спустившийся к нему в этот сарай. Он посмотрел в дальний угол, где разведчики вели еще свой неторопливый разговор; струи табачного дыма поднимались и ползли вверх под стропила. Однако Пинчуку все еще чудилось, что в лицо ему веет воздух родного города, хрусткий и пахучий в осеннюю пору то ли от близости реки, то ли оттого, что это был воздух родного города. И он жадно вдохнул его в себя, остро чувствуя, что дом далеко, что кругом война, которая делает свое дело привычно и нерушимо.
Вернулся лейтенант Батурин. В серых, чуть прищуренных глазах — непроницаемость. Ни слова о том, зачем вызывал начальник разведки. Достал новенькую пачку «Беломора», сам закурил, угостил ребят.
— Волков пришел?
— Отсыпается, — сказал Пелевин, пытливо всматриваясь в лицо командира.
— Очень хорошо, — протянул лейтенант, снимая с гвоздика бинокль.
Пелевин сделал глубокий вдох.
— Нам что? На занятия?
— Давно бы надо, — сказал Батурин. — Не пойму, чего вы прохлаждаетесь.
— Вас ждали, — объяснил Пелевин. — Может, думали, указания какие поступят.
— Все по-прежнему, — ответил Батурин и посмотрел на часы. — Занятия по расписанию. Варзин, собирайтесь: пойдете со мной на передовую.
И, перекинув планшетку через плечо, Батурин вышел из сарая. Следом за ним, прихватив автомат, выскочил крепыш Варзин, на ходу запихивая в карман сухари. Неторопливо пошагали они натоптанной тропинкой через лесок. Пинчук, Пелевин и другие разведчики стояли в воротах и смотрели им вслед. Всем было понятно: есть задание, и лейтенант пошел соображать как и что.
Над передним краем появились два «мессера». Они пролетели в наш тыл, захлопали зенитки, и самолеты сделали разворот, прошли вдоль фронта, повторили разворот и через минуту повернули к себе. Потом на фоне синего неба выплыла «рама» — немецкий корректировщик.
— Второй день крутится, — сказал Пелевин, ни к кому не обращаясь.
Пелевин некоторое время прислушивался к нудному стрекоту фашистского самолета, потом скомандовал:
— А ну, выходи на занятия!
Разведчики нехотя разобрали автоматы, потянулись цепочкой из сарая.
— Опять ползать!.. Сколько можно!..
Старший сержант делал вид, будто не слышит этих разговоров. Стоял в воротах, поглядывая по сторонам. Глаза у Пелевина маленькие, с короткими и редкими ресницами.
Иногда он останавливал кого-нибудь и просил:
— Прихвати, пожалуйста, парочку лопат.
— Гранаты там, в ящике. Захвати, друже, штучек пять.
— Давыдченков! Может, останешься, подневалишь?!
Сухощавый, носатый Давыдченков повеселел. Занятия ему всегда поперек горла: в разведке около года, а за войну побывал в разных переделках, обучен — лучше быть не может. Новички — те другое дело, им надо познавать науку.
— А ты куда? — Пелевин мягко схватил за руку Пинчука. — Управлюсь один. Отдыхай.
Коротко взглянув на него, Пинчук кивнул головой.
Затихли шаги разведчиков, взвод ушел. Пинчук постоял у ворот, посмотрел на небо, запеленатое редкими облаками. После всего что недавно произошло с ним, после напряженной, полной опасности недели он еще не может прийти в себя, что-то тревожно бьется внутри. Может, надо было пойти с хлопцами, развеяться, но какая-то лень сковала его. Он присел на бревно, прислонившись спиной к стене сарая, достал из нагрудного кармана папиросу, которой его угостил лейтенант, закурил. В сарае энергично звякал котелками Давыдченков. Время от времени слышались его шаги: Давыдченков появлялся в проеме ворот, делал широкий взмах рукой и выплескивал воду из котелка, норовя при этом обязательно попасть струей в толстую, с ноздреватой почерневшей корой березу. Было такое впечатление, что Давыдченков не столько моет котелки, сколько поливает березу.
— Дышишь, сержант! — кричал Давыдченков и, не дождавшись ответа, уходил снова в сарай.
Пинчук курил, уставившись бездумно в прорезь между деревьями, где плыли клочковатые облака. Иногда в прорези показывалось голубое небо, и Пинчук неожиданно затеял странную игру — он начинал считать: один, два, три, четыре, пять… Плыли над головой облака, и вдруг прорезывалась голубизна — счет начинался снова. Так он пытался решить, чего больше — облаков или чистого неба. Иногда счет доходил до пятидесяти, иногда обрывался сразу. Подвести же итог никак не удавалось.
Из сарая вышел Давыдченков, без гимнастерки, в нижней, кремового цвета, рубашке с тесемками на вороте вместо пуговиц. Поглядев вокруг, он направился к сучковатой, с отбитой макушкой сосне и начал пристраивать зеркало.
— Побреемся, сержант! — крикнул он.
Давыдченков был родом из Челябинска. До войны работал электриком при домоуправлении — кому утюг починить, у кого пробки неисправные заменить, абажур новый повесить. С разными людьми приходилось иметь дело Давыдченкову, но, по его собственному выражению, он всегда держался на высоте.
— Фасон наводишь? — сказал Пинчук. — Ну правильно. Мне тоже надо.
— Хочешь, я тебе другую бритву достану?
— Да зачем. Ты брейся, а потом я. Не спеши.
Давыдченков, пристроив на сосне зеркало, покрутил в каком-то черепке помазком, намылил подбородок, шею.
— Видел вчера в штабе одну. С накрашенными губами, между прочим…
— Все понятно, — усмехнулся Пинчук.
— Да нет, ты напрасно, сержант, — сказал Давыдченков, оттягивая пальцами кожу на щеке. — Думаешь, я что-нибудь такое? Нет! — Он окунул в чашечку бритву и провел ею по щеке, смахнул пену, потом еще раз провел. — Просто я привык, чтобы все, значит, на высоте.