— Диск, сержант! — кричит Симоненко.
Селезнев опускается на колени и заряжает диск, прикидывая в уме, насколько еще хватит в ящике патронов. Один-два — не больше, решает мрачно он и кладет наполненный диск рядом с пулеметом. Симоненко вдруг поворачивается и стреляет в сторону лощины. Но немцев там не видно, они скрылись в кустах или снова ушли за болото. Тогда он переходит на свое прежнее место. Селезнев встает и смотрит из окопа на холм и туда, вправо, к переправе, откуда доносится редкая стрельба и какой-то непонятный гул.
— Побереги патроны, — говорит он Симоненко, когда тот ставит новый диск. Симоненко все же дает очередь и опускается в окоп.
Из-за реки сквозь зубчатые макушки леса ярко полыхает оранжевый закат.
14
Шиниязов лежит в окопе, неловко привалившись плечом к стенке. Селезнев и Симоненко, присев на корточки, смотрят на его опавшее, словно покрытое сизой пылью, лицо. Пуля ударила Шиниязову в голову чуть пониже правого глаза, и красные ручейки стекают по щеке за воротник…
Припахивает пороховой гарью, потом, землей… Симоненко глубоко затягивается и, пустив дым куда-то себе под ноги, встает.
— Сержант, взгляни-ка, — говорит он глухо, расстегивая ворот гимнастерки.
Селезнев склоняется над Симоненко, глядит в его побледневшее, осунувшееся лицо, щупает плечо. Выше ключицы темнеет запекшаяся рана.
— Чего ты раньше молчал? — ворчит Селезнев, осмотрев рану. — Кажется, осколка нет. — Он еще раз ощупывает плечо. — Не больно? Скажи спасибо, что не ниже. Тогда бы тебе не пришлось… Надо бы давно перевязать, а то сколько крови, вся гимнастерка в крови…
— Чего ты говоришь, сержант? — перебивает его Симоненко. — Было тут у нас время заниматься перевязкой. Ты еще, может, в медсанбат меня отправишь?..
Селезнев достает из полевой сумки индивидуальный пакет и, ловко разорвав его, начинает перевязывать плечо. Потом идет к кустам и приносит оттуда две фляги и шинель. Холодная вода освежает, они расстилают на дне окопа шинель и снова закуривают. Время от времени Селезнев поднимается, чтобы поглядеть вокруг.
От немецкого танка, стоявшего от окопа метрах в тридцати, наносит сладковатой гарью, вызывающей тошноту.
— Скажи, сержант, как мы остались живы? — Симоненко кивает в сторону танка.
— Да, я сам думаю… не знаю… Когда он навалился, мне казалось, все… Потом я бросил гранату. Я бросил и Шиниязов бросил…
Оба молча смотрят в тот угол окопа, где лежит Шиниязов.
Оранжевая кромка за лесом погасла. Тихо, Селезнев встает. Где-то за лощиной вспыхивает ракета, описав дугу, падает за лесом или в самом лесу. Все темнее и темнее небо.
— Что же они не возвращаются, сержант?
Селезнев не откликается.
Все предметы вокруг незаметно поглощают сумерки. И в сумерках проступает только башня сгоревшего танка, да в углу окопа, на дне, отсвечивает бледное лицо Шиниязова.
— Еще немного подождем, потом я пойду, — говорит Селезнев.
Симоненко курит, сидя на корточках. После многих напряженных часов боя на него напала какая-то слабость, не хочется ни шевелиться, ни думать.
— Куда ты пойдешь?
— Туда. — Селезнев показывает на лощину.
— Пойдем вместе, — говорит решительно Симоненко.
— Зачем? Я пойду один. А ты побудешь здесь.
— Нет, пойдем вместе, — повторяет нервно Симоненко и приподнимается в окопе. — Если там немцы, а ребята погибли, мы примем бой… Послушай меня, я не хочу сторожить этот окоп. А если они ранены, нам будет легче донести их.
В его голосе такое волнение, что Селезнев вздрагивает.
— Конечно, вместе. Ты прав, — соглашается он. — Вот соберем, что у нас осталось, и пойдем. Нам сейчас надо быть вместе, — добавляет он задумчиво. — Мы должны, понимаешь… Давай твой пулемет…
Симоненко склоняется на дно окопа, собирает гранаты и патроны, рассовывает их по карманам, за пояс.
— Это ты хорошо сказал, сержант. Нам сейчас надо быть вместе, — говорит Симоненко, подтягивая ремень с отяжелевшей от патронов гимнастеркой.
Селезнев кладет на бруствер пулемет и сам поднимается, чтобы выпрыгнуть. Но неожиданный шорох в кустах заставляет его остановиться.
— Сержант, — раздается приглушенный голос.
— Тарабрин, — так же сдержанно отвечает Селезнев и выскакивает из окопа. — Тарабрин, ты!..
Тарабрин сидит на траве как-то боком. Лицо его бледно, он без каски, глаза — даже в сумерках видно — лихорадочно блестят. На коленях — немецкий автомат.
— Ранили в ногу, — говорит он, дергаясь от боли. — Еле дополз. Полный сапог крови.
Селезнев и Симоненко подхватывают Тарабрина, несут его к окопу. Мягко опустили на ступеньку.
— А Забелин убит, — продолжает Тарабрин, вытягивая ногу. — Лежит под сосенками…
— А немцы? — спрашивает Селезнев.
— Немцы там, за болотом. Ушли…
— Сержант, разреши я принесу Забелина.
Селезнев смотрит на Симоненко и кивает головой…
— Только помоги мне наложить жгут.
Селезнев разрезает ножом голенище сапога, Тарабрин тихо охает, когда ему накладывают жгут. Пуля ударила в икру, а другого отверстия нет. «Видно, пуля засела там», — думает с горечью Селезнев, забинтовывая ногу.
Через полчаса возвращается Симоненко. Несет Забелина. «Легкий, как мальчишка…» Симоненко кладет его прямо на бруствер, вздыхает и говорит, ни к кому не обращаясь:
— Ну вот мы и опять вместе…
15
Селезнев подсчитывает боезапас. Патрон за патроном процеживает он сквозь свои огрубелые, узловатые пальцы. Один пулеметный диск и тридцать два патрона россыпью, четыре гранаты… Да вот еще бутылки. «На сколько этого хватит? На полчаса — не больше…» — думает Селезнев, соображая, как ему поступить сейчас, пока ночь, пока немцы молчат.
«А может, из полка подошлют к нам кого-нибудь, принесут патроны и гранаты. Нас же теперь осталось двое, Тарабрина надо в санбат…» Селезнев косится в сторону переправы и говорит Симоненко таким тоном, будто речь идет о самых обыкновенных вещах:
— Отдохни, Симоненко, теперь до рассвета нас не тронут… Не полезет он ночью…
— Ребят бы надо похоронить, — отвечает глухим голосом Симоненко. — Не будут они так лежать…
— Сделаем, все сделаем, — бурчит Селезнев и снова просеивает патроны сквозь пальцы.
Тарабрин неподвижно сидит на ступеньках окопа, левая брючина у него разрезана выше колена, ниже бинты с проступившими пятнами крови. Тарабрин молчит. С тех пор как он приполз сюда, он молчит.
О чем он думает? Взгляд его неподвижно уставлен в угол окопа, туда, где лежит Шиниязов. Войны для Шиниязова уже нет, и для Забелина война кончилась. А он, Тарабрин, жив, но что он сейчас значит для товарищей? Тяжкая обуза — не больше. В распоряжении их ночь, за эту ночь его должны отправить в санбат, значит, надо ждать, пока соберутся и отправят, и он ждет, не торопит товарищей, молча слушает их разговоры, с какой-то отрешенностью воспринимая все их беспокойства. Что он может теперь сделать?
Темная глыба сгоревшего танка возвышается позади. Тарабрину сейчас кажется непостижимым, что эта бронированная громада пронеслась над ними и не только не причинила им вреда, но сама рухнула, вспыхнув от гранат, посланных в нее Селезневым и Шиниязовым. Подумать только — две связки гранат решили все, и, если рассказать кому, что танк проутюжил их окоп, чего доброго, тебя сочтут просто вруном.
Мысли Тарабрина без всякой последовательности переносятся в лощину, где они ползли вместе с Забелиным, мелькнула нескладная, долговязая фигура этого парня — с карабином, выставленным вперед. Но все это нечетко, туманно… И опять Тарабрину кажется непостижимым, как он уцелел в этой лощине, ведь немцев было больше десяти, и собственное его поведение в той лощине, когда он поднимался и делал прыжки в стороны, падал, кидая гранаты, стрелял, — все кажется сейчас будто во сне. И собственное ранение кажется до крайности странным, он даже не помнит, когда это произошло — тогда ли, в момент его последнего броска на немцев, или еще раньше, когда он, чтобы ввести их в заблуждение, петлял по лощине…