– Думаешь, у тебя хватит сил добраться до плантации? До нее километров десять.
– Месье Филдс мне поможет.
– Как же! Погляди на него, у него глаза вылезли на лоб. Его больше нет. Эй, фотограф!
Филдс схватил свой аппарат.
– Ты сможешь ее проводить?
– Я хочу ехать с вами.
– Да что ты! А я думал, что у тебя больше нет пленки.
– Все равно. Как-нибудь выкручусь.
– А чем же ты будешь снимать? Задницей?
– Я хочу вам чем-нибудь помочь.
– Эге! А я-то думал, что тебе плевать на слонов.
– Моя семья погибла в газовой камере Освенцима.
– А-а… Так и надо было сказать. Но только взять тебя с собой я не могу.
– Почему?
– Это будет несправедливо. Ты уже не соображаешь, что делаешь. В таком состоянии, если тебя вежливо попросить, ты способен силой свергнуть правительство Соединенных Штатов.
– Я – американский гражданин и имею право защищать слонов повсюду, где им угрожают!
– рявкнул Эйб Филдс. – Джефферсон, Линкольн, Эйзен…
– Ну да, да, знаю.
– Имею такое же право защищать слонов, как и вы!
– Вот-вот, и ступай защищать их, как все.
– Я хочу умереть за слонов!.. – воскликнул Филдс.
– Еще одни желающий предстать перед следственной комиссией…
– Американские солдаты пришли защищать ваших чертовых слонов в Европу! – орал Филдс. – Без нас…
Сильнейшая боль в боку несколько его утихомирила. Он схватился обеими руками за бедро и состроил страдальческую гримасу.
– Вам сейчас поворачивать. До плантации несколько километров. Ты меня слышишь?
– Не знаю, дотяну ли я. Ребра втыкаются в легкие.
– Попытайся… Что там?
– Джип и грузовики, – закричал Юсеф.
Студент почувствовал, что на лице и шее выступил пот, ему показалось, что из пор хлынула кровь. Он сжал пулемет с такой силой, что уже не мог высвободить руку. Юсеф тяжело дышал, не сводя глаз с черных точек, выраставших на горизонте, еще минут двадцать или полчаса, и они съедут с дороги и доберутся до отрогов Уле и зарослей бамбука между скал.
Там он останется наедине с Идриссом и Морелем, без лишнего свидетеля. Юноша отер лицо рукавом, с яростью внушая себе, что решение принято, что все будет очень просто: пулеметная очередь, и Морель навсегда уйдет в область легенды. Станет героем борьбы африканцев за национальную независимость, тем, на кого всегда можно сослаться, не боясь быть опровергнутым. Его именем будут пользоваться на собраниях и митингах, вызывая энтузиазм и чувство общности у людей, стоя аплодирующих герою, который уже не появится и не начнет талдычить о нелепых слонах. Он навсегда останется первым белым, отдавшим жизнь за независимость черных. Он уже не сможет возражать, внезапно выступить и громко, упрямо заявить, что защищает прежде всего и главным образом свои представления о человеческом достоинстве. Наконец-то станет возможно, ничем не рискуя, использовать имя Мореля в практических целях, добиваться нужного результата, придавая этому имени тот резонанс, какой будет полезен. Не опасаться, что этот улыбчивый идиот вдруг вынырнет откуда-то, примется стучать кулаком и выкрикивать свои смехотворные истины. Не опасаться, что он когда-нибудь вскочит на одном из собраний, со своим портфелем, набитым петициями, тряхнет растрепанными кудрями вечного вояки, стукнет по столу и разом сведет на нет все усилия, закричит:
«Со мной просто: я защищаю природу… Называйте как хотите: свободой, достоинством, человечностью… Я тружусь на благо друзей человека. Нас еще в школе учили тому, что под этим подразумевается. А на остальное мне наплевать». Пока он жив, этот олух всегда будет помехой. Юсеф настолько отчетливо это понял, проведя в компании Мореля больше года, настолько хорошо изучил его несравненную манию, что, право же, ему оставалось только убить француза, а то еще переймешь заразу, прочувствуешь то спокойное доверие, которое он к тебе питает. Тем более что пятнадцать лет, проведенные в школах и университете твоих врагов, даром не проходят; в конце концов в тебя понемножку проникают те яды, которые они так ловко подмешивают. Цель не оправдывает средств… Человеческая свобода, которую надо уважать, каковы бы ни были твои убеждения и сурова борьба… Пусть ты догадываешься, что это только слова, либеральные пережитки другой эпохи, несовместимые с ходом исторического прогресса и классовой борьбы, все равно трудно от них отмахнуться, отсечь одной пулеметной очередью, при том воспитании, какое ты получил. И больше всего Юсефа злило, что, когда Морель оборачивался и смотрел на дуло пулемета, возникало впечатление, что его не проведешь, что он знает. Глаза Мореля загорались насмешливым блеском, во взгляде читался чуть ли не вызов, характерный для его безумия, и он словно говорил: «А я держу пари, что ты этого не сделаешь». Это было просто невыносимо: чудилось, будто Морель вступил с тобой в тайную борьбу, которую несомненно выиграет, потому что он в тебя верит. Юсефа так и подмывало крикнуть, что он такое, оскорбить его, даже ударить, раз навсегда лишить этой дурацкой веры в людей, которую Морель носит в себе, растолковать, что для него, Юсефа, нет ничего выше африканской независимости, никакой другой цели, никаких других соображений, другого достоинства и что для достижения этой цели хороши любые средства. Но если надо убить человека, который так тебе доверяет и с таким упорством верит в чистоту человеческих рук, лучше, чтобы он ничего не знал, чтобы он хотя бы мог умереть с незамутненной верой. Борьба, которую Юсеф вел с самим собой, была до того мучительной, что ему иногда хотелось пустить свою лошадь вскачь навстречу отряду солдат и стрелять, пока его не убьют.
Лошадь чувствовала беспокойство всадника и становилась на дыбы, поднимая такое облако пыли, что его, вероятно, было видно со встречных грузовиков. Идрисс сердито прикрикнул на Юсефа, замахав руками и тыча указательным пальцем на дорогу. Морель наконец решился:
– Ладно, сейчас или никогда.
– Куда вы? – крикнул Филдс.
– Друзья везде найдутся.
Эйб Филдс кинул на Мореля прощальный взгляд. С виду почти мальчишка: непокрытая голова, кудрявые волосы, лотарингский крестик на груди, насмешливый блеск в глубине карих глаз, ироническая складка губ, в которых, казалось, всегда должна торчать сигарета «Голуаз», привязанный к седлу нелепый портфель вечного воителя, битком набитый брошюрами и воззваниями. Филдса вдруг осенило:
– Обождите! – крикнул он. – Что вы будете делать в джунглях со всей этой писаниной?
Прикалывать к деревьям? Оставьте ее мне. Я ею займусь.
– Вот это верно, – сказал Морель. – На, фотограф, поручаю тебе от всего сердца… – Он отвязал портфель и кинул на дорогу. – Храни хорошенько… Делай все, что нужно. В один прекрасный день я приду и спрошу с тебя. Привет, товарищ!
Сопровождаемый Идриссом и Юсефом, он направил коня к откосу; втроем они съехали с дороги и углубились в лес. Проедут еще километров двенадцать, и вместо деревьев потянутся бамбуковые заросли, что достигают подножия серых гор Уле, где каменистая земля проросла редкими пучками жесткой травы, а деревни со своими кистеобразными крышами расположились среди нагромождений камней; далее снова, на сто тысяч квадратных километров, раскинутся заросли бамбука и горная саванна, поросшая слоновой травой, где не страшны никакие облавы. Чуть дальше к югу находится отец Тассен, руководит палеонтологическими раскопками; он хотя и прекращает работы на время сезона дождей, но не откажет им в гостеприимстве, пустит в один из своих пустых бараков. А может быть, согласится помочь и в чем другом… Этот ученый, говорят, интересуется всем, что относится к происхождению человека. Можно двинуться и в Камерун, к озеру Чад, попросить убежище у Хааса, он тоже как будто к ним расположен. Но москиты на Чаде не такое уж благо, тем более что наступает пора, когда они особенно лютуют. Во всяком случае есть время осмотреться и решить, – содействие и даже покровительство будут обеспечены. А пока надо отъехать подальше от дороги, это ведь та же дорога, где десять месяцев назад Морель встретился лицом к лицу с начальником Эрбье; он с удовольствием вспоминал честное, возмущенное лицо, лицо человека, который всегда старался сделать все, что в его силах. От усталости тело Мореля стало тяжелым как камень, а когда силы на исходе, воспоминания становятся ярче и неотвязнее. Он подумал о том, что пишут о нем в газетах. Каждый старался приписать ему свои надежды, свое недовольство, свои тайные обиды или свою собственную мизантропию; сколько ни объясняй, все бесполезно, продолжают искать в его поступках какие-то сложные побудительные причины. А между тем все настолько просто! Он никогда не стеснялся высказывать правду вслух. Он любил природу, вот и все. Любил и всегда старался по мере сил оберегать ее.