Я-то?.. – тихо и обессиленно переспросил доктор – Да, пожалуй, что я немец и предпочту Rheinwein… Ich bin deutsch. И сейчас даже более, нежели в четырнадцатом году. Hier stehe ich, ich kann nicht anders. Так, неужели вы думаете о Клемансо лучше, чем о Вильгельме? Мы должны отдать французам нашу землю? Разве это справедливо?
– А разве нет? Я, доктор, мало озабочен принадлежностью Эльзаса. Но я помню поля Фландрии, вот уж отлично удобренная лакомая земля – тут Эдвин замер и погладил костяшками пальцев бородку – когда я был там по делам миссии, то всюду сплошь тухли тела. Их, знаете ли, не успевали хоронить, а вскоре с наступлением оттепели уже и нельзя было никого распознать, и бригады брали только тех, что лежали поверх, чья форма позволяла установить армию. Чем ярче светило солнце, тем сильней тонкий кондитерский запах гниения терзал противогазы. С заморозками смрад исчезал, с теплом возвращался вновь, и я знал тех, кто пускал себе пулю в рот, избегая мертвецкой карусели. Я полагаю, раз уж безумный кайзер явился виновником мясорубки, то отчего бы французам, поседевшим в траншеях, не заполучить себе Страсбург.
– Я – император и облачаюсь в доспехи, как солдат – пробормотал немец.
Эдвин заметил, что доктор более обычного подавлен и с момента встречи в поле ни разу на него не взглянул. Неужели это из-за стычки с лейтенантом, из-за грубости? От беседы складывалось неприятное ощущение бессвязности, словно каждый говорил сам с собой, и ответы служили лишь формальным звеном для продолжения монолога. Эдвин понял, что говорит гораздо больше собеседника, чего с ним почти не случалось. Впрочем – сразу подумал он – тут ведь и не я, а от лица Эрлингтона – пускай болтает.
– А как вы находите, между тем, дело доминионов? Возьмем, скажем, Канаду. Благодаря пронырливости Бордена страна имеет нынче суверенное представительство в Париже, визирует, так сказать, Версальский договор, членствует в Лиге Наций. Достойное ли возвышение? Как бы на то посмотрел теперь Бисмарк из своего поместья на Гельголанде?
– Войны начинают одни, гибнут в них другие, а расплачиваются третьи – продолжил доктор.
– Я не соглашусь. Вам это признать будет прискорбно, но тут уж все три роли за немцами – на этих словах Эдвин, ощупывая подушку под сюртуком, твердо решил и погрубить, и похвастать, не так ли, в конце концов, ведут себя упитанные люди – я, дорогой доктор, прежде назвал кайзера безумцем, однако же и народ германский разве отличен разумом? Вы потворствовали и развязали ад, да еще и потерпели поражение, а, как известно, просвещенный суд судит проигравшегося, пускай даже повинных и множество, и я их вины не умаляю. Я только к суду не принадлежу и нахожу честным помогать во Владивостоке каждому, не разбирая наций, ведь все мы из казарм побежденных, пока эта кошмарная война, голод и страдания военнопленных и беженцев не окончены.
– Я знаю и ценю вашу заботу, господин Эрлингтон… – дрожа ответил доктор и тут же резко спросил: Могу я задать вам вопрос? О сегодняшнем происшествии?
– Пожалуйста – Эдвин с любопытством следил за немцем, довольный собой. Он рассчитывал на будущее, что для убедительности характера следует чаще упражняться в изложении чуждых и даже, может быть, вообще идиотских мыслей.
– Вы так ревностно вступились за вашего работника. Ein Sturm im Wasserglas! Неужели он Ваш близкий друг? Ведь вы в Приморье не первый месяц и осведомлены, что у местного населения, особенно азиатского, человеческая жизнь не ценится, не говоря уж о вовсе эфемерной гуманности. Почему же вы тогда… да еще в таких выражениях… А если лейтенант решит изучить бумаги? Японцы внимательны и злы. Если он поймет? Как полагаете, не затруднится ли теперь ваша миссия в лагере?
О лимонах беспокоится – несколько разочарованно заключил Эдвин.
– На вас, я вижу, произвело плохое впечатление… За последние годы, доктор, я привык постоянно менять мнение об окружающем мире. Очень полезно. И я привык притом не изменять себе… Я не вы-но-шу хамства. Наглой, бездумной демонстрации силы. Физически не выношу – у меня от подобного страшная мигрень. И я не прощаю хамства. Я не остаюсь простым свидетелем. К тому же, вся эта ситуация быстро забудется. Но вот в другой раз, я уверен, эти двое син-то задумаются, прежде чем избивать человека. Большие избиения, о которых мы с вами рассуждали, начинаются с позволения вот таких оскорблений и оплеух. И неважно, бьёт ли японец китайца, унтер солдата или полицейский бродягу.
– Так вы лишь преподали им урок? – ободрился доктор – в таком случае, господин Эрлингтон, позволю себе заинтересовать вас напоследок одним замечанием на ваш счет. Сегодняшний инцидент продемонстрировал так называемый Verhaltensentwicklung или «поведенческий изыск» по-французски. Как считается в психологии, всякая бурная деятельность в условиях тотального хаоса, подобная той, какую ведете и вы, может в сущности развиваться двумя путями – организации и дезорганизации. Проще говоря, первый путь – это бюрократия, тогда как второй – авантюра. Оба эти пути, конечно же, могут пересекаться и соединяться, допустим в делах дипломатических. Так вот, наблюдая за вами… – тут доктор вновь ужасно закашлялся и, откинув голову, стал глубокими вдохами сбивать приступ.
– Я вижу в вас, господин, путь крайней… дезорганизации – с силой выговорил немец и прикрыл глаза – я имею ввиду именно реакцию на всякое событие… Желание не только участвовать, но исправлять, утверждать свои решения наперекор. Это желание – не что иное, как опасная форма апатии, признак человека дезориентированного, глубоко фрустрированного. Что я желаю сказать, а именно, что позволяют высказать мои познания в этой области, так это предостережение. Мое вам, господин, дружеское предостережение – ослабьте, непременно ослабьте свой натиск на этот мир, хотя бы теперь, во Владивостоке. Вам, конечно, представляется, будто вы действуете расчетливо, прочно опираетесь на факты, но то, что вы принимаете за факты, и, поверьте, со стороны это замечательно видно, это есть тульпа, феноменально резонирующая с реальностью. Ваши действия, ваши идеи обернутся против вас катастрофой…Wo Rauch ist, ist auch Feuer – последние фразы немец произносил, задыхаясь.
– Вы, доктор, кажется, перечитали ваших венских коллег… – с улыбкой прервал его Эдвин.
***
Заставленная поверх мешков с хлебом ящиками, куда свалили кости, лохмотья, дырявые подошвы и консервные банки, тележка тяжело гремела за серебристой коляской. У ворот Эдвин, отвалившийся на сиденье с локтями позади и выставивший в расстегнутый сюртук надутый сиреневый жилет, махнул нагло уставившемуся на него маленькому лейтенанту.
– Хорошего дня, мистер Мо-ет-сун-ко – громко крикнул он для всего лагеря, переврав название японца – Ждите скорой встречи.
Во Владивосток возвращались другим путем. Долгим. Не доезжая и не видя еще городских окраин, свернули к песчаному карьеру, в котором застыла красноватая помойная топь. Было пусто. В шалашах по взгорью трепыхались серые полотна, завалились расставленные для сбора воды треноги с бычьими пузырями, запылились кострища. Ни ворон, ни собак, кроме отбившейся от хозяев лайки, что обидчиво щурилась из ложбины у дороги. Больше месяца прошло, как здесь выловили трех изрубленных казаков. Велось следствие, что-то рыли в нечистотах полицейские в противогазах, искали, по слухам, головы. Потом мели и долго вычесывали граблями соседние холмы, повыселив всех квартирантов. Так и забросили съестной прииск.
– Что это? Откуда тут канделябры? – спрашивал Эдвин, уставившись в опустошенную наполовину телегу.
Ящики с мусором раскидывали бегом, вместе, и китайцы, и Эдвин, раздевшийся до сорочки и таскавший на вытянутых руках, задерживая дыхание.
– Мне любопытно – спросил он своего возничего, обмахиваясь кепи и поправляя накладную бородку – каково это, получить извинения от офицера японской армии?
В ответ высокий худой китаец в черной тоге, с золотой медалью на груди, с заплетенной бородой до медали, в котелке лишь повторил без интонации: