В сие убежище приходил он каждый вечер до отшествия с поля врученного ему стада. Тамо, из глубины уединенныя сени, то возводит он печальный и алчущий взор свой на места, где восходит солнце и где ближние его слезы проливают, то, устремляя очи свои на Нил, сквозь древес оттуда видимый: «Река! — вещает он. — Почто воды твои не в ту страну текут, в которой я родился! Я мог бы с тобою послати хотя некий знак несчастного бытия моего. Я на древе начертал бы: «Иосиф рабом во Египте», предал бы я сие бренное древо течению вод благоприятных: может быть, достигло бы оно до дому отца моего; может быть, Селима, седящая на бреге и плачущая о своем возлюбленном, остановила бы сие древо, долженствующее возвестить им о бедствиях моих: коликими б слезами она его оросила! Не умедлила б она своим ко мне пришествием разделити мои несчастия со мною; может быть, за нею последовал бы и сам Иаков. О, коль тогда плен мой был бы мне приятен!» Таковы суть мысли, в кои скорбь его погружает. То, вперив наконец мысль в самого себя, с живостию воображения, чувствованием воспаленного, представляет он себе черты лица почтенного старца, от коего он жизнь свою имеет, черты лица Селимы и Вениамина, простирает к ним слово свое и как бы иногда видит их и слышит. Но едва оставляет его вдруг приятное сие мечтание, едва обретает он себя среди нощныя тени и зрит всю природу, вокруг себя безгласну, уже рыдает неутешно и скорбным вопиет гласом. Потом исходит он из сени и, возложа на алтарь чело свое, орошает оный слезами, единым приношением, которое ему скорбь его воссылати дозволяет. Наконец подъемлет он на небо и очи и руки свои; уста его не могут еще изобразити смятение его душевного чувствия. По долгом молчании восклицает: «Боже отцов моих! я всего уже лишился, отца, невесты, братей... Увы! имел ли я братей и в самом дому отца моего?.. Ты един мне остаешься, ты ныне мой отец; сжалься над оставленною моею юностию... Прешло время, когда, окруженный моими ближними, приносил я тебе песнь веселия и слезы радости. Ныне, изгнанный раб, часто, вместо всего моления, единое горестное воздыхание к тебе воссылаю... Увы! не я един несчастен: не остави отца моего, не остави Селимы, кои, равно как и я, обливаются слезами... Да возлюбят братия моя друг друга паче нежели меня они любили! Да возмогут они, став меня благополучнее, утешити старость Иакова и разгнати скорбь, уязвляющую их!» Во время сего моления слезы его не с таким уже стремлением лиются; он ощущает оживляющуюся души своея бодрость и, в приятнейшую грусть погруженный, от сих мест удаляется.
Египет оплакал уже вола Аписа,[1] и день настал, в который новый бог должен был заступити его место; украшенный цветами, ожидал его великолепнейший храм Мемфийский. На пути были хижины Пентефриевых пастырей. С первыми лучами Авроры приходит сей бог, на великолепной везомый колеснице. Красота его разительна: природа, точный во всем размер наблюдая, белую его кожу черными пятнами испещрила; роги его позлащенны и обвешаны цветами; окруженный жрецами, одеянными в ризы белы, провождается он бесчисленным народом; испускает страшный рев, коему внимало множество людей с благоговением и страхом, в самое то время, когда приношением и воплем своим самого его они устрашают; со звуком священных орудий все усты вещают: «Се, се бог Египта». При виде оном рабы Пентефриевы ниц упадают. Иосиф, объемлемый печалию и удивлением, уклоняется от сего торжества злочестивого и в свое убежище отходит. Приступив к алтарю, который посвящен от него был существу всевышнему: «Великий боже! — рек он, проливая слезы. — Когда имя твое приписуется волу, поля пожирающему, восприими тогда здесь должное тебе служение: мои единые уста в сем жилище тебя призывают, и я тебе всегда пребуду верен». Рек он и начинает размышляти, между тем, о просвещении узников, с собою заключенных.
Он требовал от них почтения к своему убежищу. На другой день сего праздника, влекомый возмущенною горячностию, Итобал следовал за ним издалека. Желая туда внити, усматривает он сквозь густые листвия Иосифа близ сени и слышит тяжкие его воздыхания. Когда сие возмущает дух его, тогда Иосиф произносит единую из молитв, исходящих часто из непорочного и несчастного его сердца; слова его пронзают глубину души Итобаловой. Как исходящий из ужасной степи человек, где зрел он едины камни, льдом покровенные, и слышал един рев зверей лютых, внезапу пренесен бывает в страну веселую и блаженную, к листвиям, смешанным с цветами, откуда веянием благорастворенного воздуха разносится глас, пленяющий слух, тогда объемлет его удивление и радость: тако младый раб, устремя очи свои на сие прекрасное жилище, возмутился молением Иосифовым. Неподвижим приводит он еще себе на мысль сии нежные выражения, когда друг его удаляется и в сень свою отходит.
Во едино утро, когда свежею росою стада напоялись, отводит он от них Иосифа, и оба они приемлют место на верху единого холма. По некоем молчании Итобал обращает к нему слово свое. «Надлежит мне отверсти мое сердце пред тобою, — рек он. — С того времени, как познал я прелести добродетели, все для меня переменилось. Творение природы, на кое прежде взирал я равнодушно, рождает во мне ныне множество таких чувствований, от коих я всегда с прискорбностию отвлечен бываю. Открыться ль мне тебе в моем дерзновении? Терзаем будучи печалию твоею, пошел я единожды за тобою в твое уединение. Едва вступил я в рощу, уже стенания твои стали терзати мое сердце, и скоро потом произнес ты молитву, коея воспоминание поднесь в умиленной душе моей пребывает. Возлюбленный Иосиф, все слова твои меня пленяют, но ты в сию минуту возмутил дух мой паче прежнего: казалось мне, что ты возобновляешь во мне то живое действие, которое производил во мне прекрасный вид творения природы. Какое то чувствие? Вещай мне. Какое то существо, на кое возвергал ты печаль свою и которое воздыхания твои утишало постепенно?»
Сие вещая, взирал он тщательно и робко на Иосифа, который, обратив на него веселый взор свой, возопил: «Блаженно дерзновение твое, возлюбленный мой друг! Естество вещало сердцу твоему: к чему потребен тебе другой еще наставник? Воззри на сие зрелище: не внемлешь ли ты со всех стран священные тебе поучения, и должно ль с сим языком соединити глас свой смертному? Увы! сии прежде прельщающие меня виды не приносят боле никакого душе моей удовольствия; но горе мне было бы тогда, если б не зрел я в них начертанную величайшую и паче всего утешительную истину!» В то же время указует он ему великолепное явление, взору их предлежащее. Пламенный круг солнца восходил с величеством на горизонт, когда бесчисленные звезды, царствовавшие с толиким сиянием во время нощи, бледнели постепенно, и, готовые угаснуть, казалися они идущими вспять и сокрывающимися в неизмеримом небес пространстве. Все естество как бы от глубокого сна восставало; казалось, что в ту самую минуту одела поля свежая зелень. Человек разделял с небесами невидимое приношение, исходящее из земли оживотворенной: быстрые лучи дневного светила увенчевали верхи гор высоких, играли по росе, блестящей на лугах, и, проницая во ужас лесов темных, в сие последнее убежище нощи, возбуждали тамо согласное пение. Раздающийся по долинам рев пасомого стада умножал приятность и прелости лесного пения.
Два младые невольника озирали в молчании сии прельщающие виды. Иосиф отвращал иногда от них очи свои и, обращая на своего друга, наслаждался теми чувствованиями, в кои он погруженным быти казался. Когда Итобал рассматривал величественное течение большого светила, тогда мысль о боге, как солнце в сей вселенной, исходит пред очами его из глубокий нощи. «Конечно, — возопил он с восхищением и не отвращая взора своего от зрелища природы, — конечно, новый свет меня просвещает... Сильнейший глас вещает яснее сердцу моему... Есть существо, сотворившее солнце сие, определившее течение сих звезд, излившее на землю все ее сокровища и поставившее на ней самого меня... Сей бог, призываемый моим другом... Вся природа кажется в сию минуту его славити; а я еще медлю воздати первое мое ему приношение!..» В то время он простирается на землю. Иосиф стремится в его объятия. «Друг возлюбленный! – возопил он. – От начала моего пленения се первые мои слезы радости. Раб себе подобным, ты был еще рабом животных, тобою обожаемых; ныне гнусное отвергнув бремя, ты стал паче добродетельного дружества достоин».