– Не все вам будет понятно, но я прочитаю как есть, – предупредил вождь и извлек из уже распечатанного пакета лист нелинованной бумаги. – Все готовы? Тогда слушайте.
Сталин остался стоять, приблизил послание к глазам и принялся читать:
«Уважаемый коллега, вы, конечно, не забыли нашей удивительной встречи в Вене четверть века тому назад. Мир с той поры разительно переменился, и не в последнюю очередь благодаря нам с вами. Россию и Германию не узнать. И у наших стран есть историческая возможность сохранить мир между собой, если мы придем с вами к согласию. Предлагаю поделить Евразию на две части, причем большая – от Карпатских гор до Тихого океана – остается за вами при условии, что задачу тотального искоренения еврейства на ней вы берете на себя. Не затягивайте с ответом, сами понимаете, что время близко,
искренне Ваш фюрер,
Адольф Гитлер».
Сталин оторвал глаза от бумаги:
– Что скажешь, Лазарь? Прошу тебя, ответь честно, как коммунист коммунисту.
– А я вот что скажу, Иосиф, – не стал затягивать с ответом Каганович, словно он заранее знал, о чем пойдет речь. – Ты ведь учился в семинарии и, надеюсь, еще не забыл Священную историю, в частности то, чем кончались для государств попытки уничтожения евреев. Ни сам Гитлер, ни его Германия хорошо не кончат. Но, предположим, что я это говорю, как еврей. Теперь скажу, как член Политбюро ЦК ВКП(б) и народный комиссар путей сообщения, да еще и нефтяной промышленности…
– Вот это уже интересно, – подал реплику Сталин.
– Да, интересно, – не стал спорить Каганович и продолжил: – Так вот, Гитлер изгнал евреев из физики и искусства, но в Германии остались и физика, и лирика, а если ты изгонишь евреев из физики и лирики, то в России ни физики, ни даже лирики не останется.
– Ну, лирика, положим, останется, – задумчиво возразил Сталин. – Однако Германия без евреев будет и впрямь посильнее, чем мы без евреев, а вот мы с евреями, возможно, будем и посильнее, чем Германия без евреев. Как думаете, товарищи?
– Не торопись, Иосиф.
Сталин грозно и вопросительно посмотрел на Кагановича.
– Разрешите внести предложение, товарищ Сталин.
– Так-то лучше, – сказал вождь. – Вноси.
– Товарищ Сталин, тут нас собралось восемь человек вместе с вами, из них четверо, то есть вы, я, товарищи Микоян и Берия, не русские, а речь все-таки о России идет. Может быть, поступим так, раз уж столь остро встал с подачи Гитлера национальный вопрос – пускай русские, то есть товарищи Маленков, Ворошилов, Молотов и Вознесенский, сами решают, а мы так и быть помолчим. По-моему, это будет правильно.
– Интересное предложение, – не раздумывая, отреагировал Сталин. – Не знаю, может быть, ты и хитришь, Лазарь, но все равно любопытно.
Верховный вождь советских людей вложил послание Гитлера в пакет, запер его в сейфе и, жестом поманив за собой всех не русских, пошел прочь из кабинета. В дверях обернулся:
– Ждем вашего вердикта, наши славянские соратники, а мы тут в приемной чаек попьем, думаю, что товарищ Поскребышев это дело организует.
13.
То, что полукольца в их семьях передавались из поколения в поколение, им друг другу объяснять было не надо.
– Я слышал, – сказал комбат, что эти полукольца время от времени должны соединяться в руках одного человека, который, в свою очередь, вновь разъединит половинки, отдав их разным людям только по ему одному ведомому мотиву. Так оно и идет по кругу. И вот, значит, они опять соединились.
– Несколько неожиданно, – сдерживая себя от проявления эмоций в связи с, возможно, историческим событием, сухо констатировал старший политрук. – Я собирался просить тебя, чтобы ты отдал полукольцо, когда с войны вернешься, моему сыну, а тут такое. Кстати, моих сына и дочь эвакуировали из Южной Пальмиры, а твоего, я слышал, оставили.
– Как слышал? – ужаснулся комбат. – Кто еще слышал?
– Лучше спроси, кто не слышал.
– Все-таки подставили, значит.
– А кого и когда наши не подставляли? Но может быть, в этом и есть наше спасение. Ты прости, что я тебе сейчас рассказал, но, во-первых, а когда же еще, а во-вторых, тех, кому сейчас шестнадцать, успеют призвать на фронт. И неизвестно, у кого из наших сыновей больше шансов выжить: у твоего в подполье или у моего на передовой.
– Спасибо, комиссар, утешил, поднял, можно сказать, мой боевой дух перед сдачей в плен.
– Будь, как настоящий еврей, Гриша, знай, ради чего выжить надо, цепляйся за жизнь, какой бы невыносимой она, порой, ни казалась. Сам знаешь, каково вашим у них в плену. И если что…
– Неужто благословляешь во власовцы податься, комиссар, если, конечно, что?
– Спасай жизнь, Гриша.
– Неужто любой ценой?
– Любой, Гриша, ты и у власовцев не будешь. Да и не такие они…
– А какие?
– Очень может быть, что увидишь и сам… Ладно, я сейчас кое-что подготовлю минут за пятнадцать и пойду. А потом и ты выходи. Но только часов через пять, не раньше, чтоб они тебя под горячую руку не пристрелили.
И старший политрук принялся тщательно готовить осколочные ручные гранаты к применению, после чего начал прилаживать их к ремню гимнастерки.
Комбат все понял, но, чтобы разрядить обстановку, спросил:
– Это что, Пиня?
– А это пояс аида, Гриша. Может, еще когда и услышишь. Бывай!
Попрощавшись таким образом, старший политрук вышел из укрытия и пошел в сторону города.
14.
Аркаша Карась вырос на Подолянке, полуеврейском районе Южной Пальмиры, что при царе, что при большевиках. Семья переехала сюда с пролетарской во всех смыслах Низиновки, населенной в основном славянами, что при царе, что при большевиках. Простые рабоче-крестьянские евреи жили все же побогаче простых рабоче-крестьянских славян, и над загадкой, почему это так, веками бились как лучшие еврейские, так и лучшие славянские умы разной степени интеллектуальной честности и лукавства.
Отец Аркадия, Гриша Карась, во времена своей предреволюционной молодости входил в состав пролетарской боевой дружины Низиновки, которая, в полном соответствии с принципами интернационализма, когда силы, враждебные революции, готовили в городе очередной еврейский погром, отправлялась на Подолянку, чтобы помочь силам еврейской самообороны отразить атаку черносотенцев.
Со своей стороны приказы отражать атаку черносотенцев получали полиция и армия, и по прошествии очередного погрома приходилось всегда только удивляться, как он вообще мог состояться, если его участникам противостояли такие крупные и разнородные вооруженные силы.
Была в этом некая двусмысленность, трудно поддававшаяся пониманию даже самого чистого разума. Дело в том, что часто против погромов выступали и самые известные лидеры черносотенцев.
А еврейский погром тысяча девятьсот пятого года в Южной Пальмире был настолько убедителен, что о нем с возмущением заговорили и в Европе, и, конечно, в Америке, перед которыми русскому царю и без того было чего стыдиться. Ему тем более было обидно, что его называли негласным организатором погрома. Впервые услышав этот охвативший все прогрессивное человечество слушок от Григория Распутина, императрица расплакалась.
– До чего же злы и несправедливы бывают люди, – прикладывая платочек к глазам, говорила она. – Знали бы они Николя.
– Они знают его городовых и казаков, – отвечал Распутин. – А вот ты, матушка, хорошо ли знаешь его городовых и казаков?
Слезы императрицы тут же высохли.
– Он этих городовых и казаков разве в Америке заказал? Или, может быть, это я их с собой из Германии привезла? А погром в Южной Пальмире тоже я организовала?
– Нет, матушка, этого про тебя не говорят. Хотя, если бы говорили, то это было бы гораздо лучше, чем то, что на самом деле о тебе говорят.
Услышав это, императрица окончательно взяла себя в руки:
– Этот народ никогда меня не полюбит, и в этом не виновата ни я, ни народ. Сердцу не прикажешь. Может быть, этот народ чувствует, что и я его не больно люблю. Ни его, ни его страну. Но зла я ему не желаю, Григорий. Уж ты-то знаешь. А он мне? Что, Григорий, молчишь, да еще так мрачно? Да улыбнись, пожалуй. Вели шампанского принести. И выпьем за то, чтобы ненависть этих людей на моих детей не распространилась. Страшно, Григорий. Жутко, порой. Думаешь, я евреев боюсь?