Партия доверила ему пост заместителя председателя Реввоенсовета СССР и начальника Главного штаба. Как крупный военный теоретик он возглавил Военную академию. Вскоре он стал и председателем Реввоенсовета, и народным комиссаром по военно-морским делам.
Он испытывал и радость, и наслаждение от новизны и свежести своей работы. И действительно, все было ново и свежо, все в армии приобрело красный цвет времени, сверкало особыми яркими гранями, дышало революционным пафосом.
Из Военной академии он изгнал рутинерство; кроме походов Ганнибала и Цезаря красные офицеры изучали военные труды Ленина, искусство русских военачальников — от генерала Брусилова до командарма Тухачевского. Они учились ведению операций и тактике по картам сражений под Уфой и Перекопом.
Чувство нового жило в нем, как живет талант в настоящем поэте. Он предчувствовал грядущие события и умом, и сердцем и требовал от своих помощников такою же предвидения. «Если бы на нас пошло даже не одно государство, а целый ряд государств... если бы им удалось образовать действительно единый антисоветский блок и напасть на нас, то и тогда у нас очень и очень много шансов на то, что это столкновение будет не в их пользу», — предупреждал он.
Человек, прошедший через все мыслимые страдания, полководец, чье имя стало символом побед Красной Армии, верил в мир между народами и государствами и боролся за этот мир. «Если мы всемерно поведем политику мира и в то же время уделим должное внимание вопросам укрепления нашей обороны, то нам не страшны будут никакие грядущие столкновения», — говорил он.
История подтвердила справедливость его слов.
— А мне нравятся вот такие стихи... — Гамбург поднялся со стула, скрестил на груди руки. Продекламировал с печальным выражением на сухом ястребином лице:
— Смерть и горе царят на земле.
Ты всесильными их не зови.
Все, кружась, исчезает во мгле,
Неизменно лишь солнце любви...
— Неизменно лишь солнце любви... — задумчиво повторил Фрунзе. — Емко сказано. И не только о любви к женщине, но и к Отечеству, но и к народу. Умеют настоящие поэты в одну фразу вложить столько смысла...
— Настоящие-то умеют, зато мы — поэты жизни и действия. Я вот каждый раз, когда выбирался из тюрьмы, чувствовал и воспринимал мир только глазами поэта. Я видел, что у лесных тропинок необыкновенно зеленый цвет, а у пшеничного поля — теплая позолота. Когда я вернулся в родной дом, то стал под березкой и почувствовал себя таким, каким был в юности. Я будто раздвоился и разглядывал двух непохожих людей. И я молодой спросил себя старого: «Кто ты такой? Я тебя совершенно не знаю». — «Я — это ты, только значительно старше». — «Уйди от меня! Ты страшен...» — «Ну что ты, я повзрослел...» — «Но ты безобразен...» — «Я теперь умнее, а ум — высшая красота...» — Гамбург хохотал, размахивая руками и по-детски откидывая назад голову...
В редкие свободные часы друзья Фрунзе собирались в его квартире на улице Грановского. К нему переехала из Пишпека мать, на свет появился сын, его назвали Тимуром. Бабушка взяла на себя все домашние хлопоты, утомлявшие больную Софью Алексеевну, и в доме воцарился тот незаметный, но успокоительный уют, который есть во всех дружных семьях.
Друзья, как и сам Фрунзе, беззаветно любили литературу, и разговоры часто велись вокруг ее проблем.
— Почему я не вижу сегодня Фурманова, нашего главного литературного спорщика? — спросил Гамбург.
— Скоро появится. Звонил, сказал, что сидит на диспуте то ли футуристов, то ли имажинистов, — ответил Фрунзе.
— Дмитрий теперь комиссарит на литературном фронте. Да и как не драться за новую, пролетарскую литературу. Прочитал я недавно его «Чапаева» — свежо, талантливо, правдиво, — заметил Гамбург.
— Правда главный герой его «Чапаева». Фурманову есть что сказать о революции. Только вот отрывают его от творчества литературные демагоги, — сказал Фрунзе.
— Я вчера посетил так называемое «Стойло Пегаса», — вновь заговорил Гамбург. — На самом деле это — стойло расхристанных анархистов, нэпманских сынков, веселых девиц, которые своими лживыми восторгами сбивают с истинного пути поэтов. Посетители шумят, пьют, скандалят, а поэты читают стихи. Помню одного высокого, бритоголового парня. Он ходил по сцене и изображал великого поэта:
— Я слеплен из самой божественной глины.
Во мне все грядущие боги сольются.
Я воздвигну на всех площадях гильотины
Для рубки голов в честь Революции...
Выступали еще символисты, акмеисты, какие-то «ничевоки». Несли ахинею о чистом искусстве, призывали к сокрушению традиций русской классики и прочее и прочее.
— «Ничевоки», говоришь? Забавно..» — грустно усмехнулся Фрунзе. — Впрочем, «забавно» — не то слово, вернее — опасно! Когда за душой нет ничего, кроме отрицания, тогда такие «ничевоки» становятся анархистами не только в литературе, но и в жизни.
В десятом часу явился возбужденный, усталый, с воспаленными веками, Фурманов.
— Простите за опоздание, но задержался на диспуте. Теперь сожалею о потерянном времени, — с порога сказал он.
— Как прошел диспут? — спросил Фрунзе.
— Дайте ему сперва поужинать, — захлопотала Софья Алексеевна.
Фурманов пил мелкими глотками горячий чай и говорил, обращаясь то к Фрунзе, то ко всем сразу:
— Какой там диспут... Самая идиотская склока, в которой не разберешь, чего больше: иезуитства, хамства или завистливой злобы. С одной стороны мелкобуржуазные молодчики да жрецы «чистого искусства», с другой стороны наши рапповцы, с дубинками в руках стерегущие вход в пролетарскую литературу. Они бьют по голове каждого талантливого писателя, не разделяющего их сектантских взглядов, уводят нас от политики в политиканство, присваивают себе права каких-то диктаторских центров в литературе. По своим групповым интересам приклеивают писателям ярлыки классовых врагов, объявляют то правыми, то левыми попутчиками. — Фурманов отставил стакан с недопитым чаем, вытер раскрасневшееся лицо носовым платком. — Я сказал жрецам «чистого искусства», что без связи с жизнью станешь пузырьком из-под духов: как будто чем-то пахнет, но как будто и нет. Настоящий художник не блуждает по зарослям и тропинкам «чистого искусстве». Художник лишь тогда на верном пути, когда в орбиту своей художественной деятельности включает все главные вопросы человеческой жизни. А наших, которые с дубинками, предупредил: они ведут антипартийную линию в литературе. Михаил Васильевич, — с жаром воскликнул Фурманов, — пора навести порядок в литературном руководстве, — честное слово, пора!
— Я слежу за борьбой в литературе. В классовом обществе — а у нас оно пока такое — не может быть нейтрального искусства, хотя природа художественною творчества выражается в более разнообразных и тонких формах, чем политика, — ответил Фрунзе. — Так вот, слежу и думаю: настала пора навести партийный порядок в вопросах искусства. Во имя нашего советского будущего нужна литература смелых дерзаний, ярких надежд, верящая в народ, в коммунистические идеалы...
Разговор на квартире Фрунзе не прошел бесследно.
В мартовский день двадцать пятого года состоялось совещание литературной комиссии при Центральном Комитете партии.
— Ассоциация пролетарских писателей и ее журнал «На литературном посту» проводят линию административного зажима и захвата литературы в свои руки путем наскоков. Эта политика неверна. Таким путем литературы не создашь. Наша критика должна бороться с контрреволюционными проявлениями в литературе, но быть терпимой к писателям, что идут с пролетариатом. Тон приказа, полуграмотное и самодовольное чванство нужно изгонять из литературной среды. Свободное соревнование разных группировок и течений в области литературной формы — дело само собой разумеющееся, — говорил в своем выступлении Фрунзе.