— Степные пожары — палка о двух концах, но вам представляется счастливый случай покончить с Чапаевым, — ядовито сказал Андерс.
В последнее время его томило предчувствие новых неудач: все получается не так, как хочется, рушатся самые смелые замыслы, растерянность сменилась страхом поражения, а поражение — самый верный путь к панике. С невероятными усилиями ему удалось собрать разбежавшихся солдат и офицеров, но многих недоставало. Одни погибли под чапаевскими саблями, другие перебежали к красным, третьи скрылись в безводной степи. Смерть, измена, трусость разваливают Особый отряд, и то же самое творится в конном корпусе.
Андерс посмотрел на генерала: тусклое, невыразительное лицо, ни вдохновения, ни мысли, ни эмоции. «Я знал Корнилова, Краснова, Керенского, Колчака. Кто-то из них обладает храбростью, кто-то — умом, а этот? Чурка с глазами... Когда пьян, его рвет военными секретами».
В окне хаты темнело степное небо со спелыми июльскими звездами, скверно пахло конским навозом, тлением неубранных мертвецов.
В комнату вошел Казанашвили.
— Тебе чего? — сонно спросил генерал.
— Мародера поймал. С убитых офицеров снимал часы и кольца.
Сонная одурь сошла с физиономии генерала, встрепенулся и Андерс. У обоих сразу появилось желание сорвать на ком-нибудь зло.
— Где он, твой мародер?
Казанашвили распахнул дверь, часовой ввел казака.
— Ты обкрадывал мертвых? — гневно спросил генерал. Казанашвили толкнул в спину казака.
— Покажи украденное, — приказал он.
Казак вынул из-за пазухи три золотых кольца, пару серебряных карманных часов — они мелко задрожали на растопыренных его пальцах. Казанашвили взял часы и кольца, швырнул на стол.
— Нэгодяй! Мошенник! Стрелять, только стрэлять! — рассвирепел он.
— Как ты мог решиться! Ты же кощунствовал над своими защитниками, мерзавец! — ругался Андерс.
— Почему другим можно, а мне нельзя? Вот они... — показал казак на Казанашвили, — вот их благородие в Оренбурге зорили богатых казачков, я сам видел. Им можно, а мне нельзя? — повторил казак.
— Мародер в преступлении сознался. Прикажете расстрелять? — всем видом выражая готовность, спросил Казанашвили.
— Мародеров не расстреливают — мародеров вешают, — назидательно ответил генерал. — Повесить утром перед строем его сотни! Кто еще есть в контрразведке?
— Чапаевский шпион. Поймали в прибрежных кустах на Урале.
— Выведывал наши тайны, теперь выдает чапаевские?
— Никак нет, ваше превосходительство.
— Приведи его, хочу взглянуть.
Казанашвили ушел, подталкивая в плечо сникшего мародера.
Андерс с несвойственной ему меланхолией произнес:
— Пусть погибнет мир, но свершится правосудие...
— Какое там правосудие, полковник... Я бы и Казанашвили повесил вместе с мародером, он ведь тоже мародер, только покрупнее, — отозвался генерал, и щеки его подернулись зеленоватой бледностью.
Вернулся Казанашвили с пленником, молодым краснощеким парнем в разорванной, окровавленной тельняшке, обтрепанных штанах, босым. Из-под шапки выгоревших русых волос смотрели влажные синие глаза.
— Откуда родом, братец? — ласково спросил генерал.
— Волгарь я, из-под Саратова.
— С немцами воевал?
— Два георгиевских креста за пять немецких ран.
— Да ты просто герой! Покажи-ка свои раны.
Матрос повернулся багровой исполосованной спиной, и рыдания сотрясли его мускулистое тело.
— Ты что же расплакался, братец? Неужто из страха, что расстреляем?
— Нет, — сдавленно ответил матрос.
— Тогда от раскаяния, может?
— От обиды. Захватили меня казаки, привели вот к нему, — матрос повернулся к Казанашвили, — а он спрашивает: «Шпион?» — «Красный разведчик», — отвечаю.
— Так сразу и признался? А еще георгиевский кавалер, — мягко упрекнул генерал.
— Так вы же все равно расстреляете. Мне теперь и господь бог не поможет...
— Это верно, бог всегда в стороне. Пошел, значит, ты по шерсть и сам оказался остриженным. И от такой-то обиды заплакал?
Матрос отрывисто закашлял, вытер ладонью рот.
— От иной. Говорит вот он, — матрос снова показал на Казанашвили. — «Снимай, — говорит, — тельняшку, бить будем». — «По немецким ранам, что получил за Россию, лупить будешь? Бей лучше в рыло, а раны не оскверняй». А он в ответ: «По ним и бить стану, чтоб больнее было!»
— Да, такое слушать обидно, — добродушно согласился генерал. — Но обиды забываются, братец, а я воздам тебе должное и за твою храбрость, и за твои святые раны. Расскажи, сколько у Чапаева орудий, пулеметов, о нем самом что знаешь?
— Это можно. Это пожалуйста. Пушек-пулеметов у Чапая как песка на Волге, а попадетесь к нему в лапы — одним сабельным ударом из вас двух генералов сотворит, — в нахальной усмешке расплылся матрос.
— Ты, я вижу, шутник, — отбросив ласковый тон, сказал генерал. — Будешь запираться — повешу вниз головой.
— Всех не перевешаешь, я и мертвый буду жить.
— Идиот! Мертвые живы, пока их помнят живые.
— Осерчал генерал на солдата зря. Забыл, видно, что солдатни — миллионы, царских генералов — всего ничего осталось. Повырубили мы одних, выгнали из России других, очередь ваша...
— Нет, пока что очередь твоя! — уже не сдерживая ярости, крикнул генерал. — Убрать его, Казанашвили...
Андерс и генерал стояли в напряженных позах, прислушиваясь к ночной тишине, ожидая короткого выстрела.
— А все же он молодец, — сказал Андерс, вздрогнув от пистолетного звука за окном.
Чапаев спешил на помощь осажденному Уральску.
По зеленой цветущей пойме Урала чапаевцы ежедневно совершали пятидесятиверстные переходы, несмотря на частые стычки с отрядами белоказаков.
Одиннадцатого июля под стенами Уральска произошло решающее сражение; оно продолжалось весь день и закончилось победой Чапаева. Белоказаки отступили вниз по реке, к безвестному степному Лбищенску.
Жители Уральска встретили Чапаева как освободителя: в честь его гремели оркестры, трезвонили колокола, улицы расцветились флагами. Люди обнимали друг друга, целовались, плакали от радости, всюду возникали стихийные митинги, ораторам не хватало слов для выражения своих чувств.
Несколько дней продолжались торжества. Чапаев выступал с речами, насыщая их энергичными шутками, пословицами и поговорками. После каждого такого митинга Фурманов записывал в блокнот свои впечатления о Чапаеве, о чапаевцах, мысли о великой грозе над Россией. Записывал и думал, что пора готовиться к новому походу, уже на Лбищенск, что страшен будет путь по солончаковой пустыне, по ржавым, заметающим все следы пескам.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
— Удар, нанесенный Фрунзе войскам адмирала под Уфой, настолько искусен, а результаты так велики, что даже если он больше ничего не совершит, за ним останется слава замечательного полководца, — говорил Новицкий, выделяя и подчеркивая последние слова. — Видно, выдающимися военачальниками рождаются, как и поэтами. Никакие военные академии не сделают из бездарности таланта.
— Зато они шлифуют талант, — возразил Куйбышев. — Но Фрунзе — исключение, его талант шлифует революция. Он применяет новые методы в руководстве войсками. У него свой, фрунзенский если хотите, почерк. Спросите какой? По-моему, почерк Фрунзе выражается в понимании конкретных обстоятельств на территории боевых действий, в политической работе среди бойцов и населения. Политическая пропаганда — грозное оружие в руках пролетарского полководца. Именно пролетарского, — подчеркнул Куйбышев. — А Фрунзе воплощает в себе дух и суть революции. Еще могу сказать: особенностью Фрунзе являются и активный маневр, и решительное наступление. Наступление в условиях гражданской войны — душа победы. Разумеется, если наступление хорошо продумано и подготовлено с учетом всех случайностей.
— В бою невозможно предугадать все случайности. Никакой Наполеон не может знать, что думает и делает противник в момент боя, — возразил Новицкий.