— Исчезнет невежество — улетучится страх. Умен татарин!
— Да не татарин — араб, — поправил Фурманов.
— Я сказал татарин, следовано, татарин. Как он этих деспотов чехвостит! Тамерлан — деспот, царь — тиран, Колчак себя диктатором величает, а все равно все императоры, диктаторы — сукины дети. Арабский-то мыслитель ихние душонки наизнанку вывернул да и нашего брата простака не пощадил. Мне бы такого учителя — я бы всю науку насквозь прошел...
— Ты же из военной академии сбежал, — напомнил Фурманов.
— Попал пальцем в небо... Там меня мертвой науке учили, а не политике. А вот это — политика, да еще какая! — постучал ладонью по книге Чапаев.
Дверь спальни распахнулась, на пороге появился Фрунзе.
— Прилетели, степные соколы! Ну здравствуйте, здравствуйте!
Чапаев и Фурманов вскочили, вытянулись, Фрунзе обнял их за плечи.
— Садитесь, сейчас ужинать будем. Соня уже тарелками гремит, — продолжал Фрунзе, делая вид, что не замечает настороженных лиц начдива и комиссара.
«Измотался крепко, пожелтел, под глазами темные круги, — подумал Фурманов. — Телеграммы наши его явно расстроили, иначе не вызвал бы. Ох и достанется нам за ссору!»
— Софья Алексеевна сказала, что вы заболели, — осторожно заметил Фурманов.
— Пустяки. Просто переутомился, да и неприятности были. Троцкий опять приказал приостановить наступление на Уфу. Мне пришлось обратиться к Ленину, с часу на час ждем ответа. — Фрунзе достал из ящика стола какие-то бумаги и положил на окно. — Приостановить наступление, дать Колчаку возможность собраться с силами — мыслимое ли это дело? Генералы отвели войска на правый берег Белой и решили задержать нас на водном рубеже, а если переправимся — разбить и сбросить в реку. Все наши успехи в Белебее и под Бугульмой пойдут насмарку, если остановимся. — В голосе Фрунзе слышалась тревога. — Ну да последнее слово за Лениным. Наступление на Уфу мы будем продолжать. Василий Иваныч, я отвожу вашей дивизии главную роль.
— Голову сложу, если понадобится.
— Э, нет, сложить голову — дело нехитрое. Я против безрассудной храбрости, не люблю горячки...
«Теперь начнет распекать», — уныло вздохнул Фурманов.
— Я очень доволен отвагой ваших бойцов и вашим искусством, Василий Иваныч, а мужество, отвагу, умение надо вознаграждать. Отличать нужно и в пример ставить. У тебя есть рапорт о награждении самых достойных, Дмитрий? — спросил Фрунзе.
— О наградах у меня особое мнение, Михаил Васильевич. Выбрать самых достойных невозможно, как невозможно установить критерии ценности для геройства. Посудите сами: один проявил ценную инициативу, другой — безумную смелость, третий — хладнокровие, четвертый — предусмотрительность, спасшую десятки жизней. И все достойны наград, но я не слышал, чтобы бойцы восторгались наградами. Они порождают подозрения, зависть, нехорошие разговорчики...
— Какие разговорчики? — приподнял брови Фрунзе.
— Награждают не тех, кого следовано, — вставил свое слово Чапаев. — Говорят, старорежимные медали да кресты воскрешаются, мы, дескать, не за ордена, а за Советы, за свое счастье кровь проливаем.
— И вы согласны с таким мнением?
— Я в Центральный Комитет даже письмо накатал. Я против наград, — ответил Фурманов.
— На поощрения и награды надо смотреть с государственной и моральной точки зрения, — возразил Фрунзе. — Награда за подвиг воспитывает чувство долга, любовь к революционным идеям, преодоление страха. Вот вы говорите — воюем за Советы. Это понятно. А что такое свое счастье? Каждый человек понимает его по-своему: один счастлив личным благополучием, другой — жизнью народа. Между прочим, люди счастья, как и здоровья, не замечают, когда оно есть. Я согласен, за личное счастье награждать не должно, за подвиг во имя счастья народного — необходимо. Истинный подвиг выше низменных подозрений, подвигу не завидуют — ему подражают...
Софья Алексеевна накрыла на стол: домашние котлеты показались восхитительными, чай — необыкновенно ароматным, гренки таяли во рту. В походной жизни Чапаев и Фурманов давно питались всухомятку и теперь наслаждались вкусной пищей, чистой скатертью на столе, сердечностью хозяина, добрыми улыбками хозяйки.
За ужином Фурманов дважды намекал Фрунзе, что ждет его мнения, пусть самого сурового, об их ссоре, но тот пропускал намеки мимо ушей. Это радовало Фурманова: значит, командующий не придает значения всяким пустякам.
— Война, особенно гражданская, многому учит людей, мечтающих стать художниками, — снова заговорил Фрунзе. — Они начинают конкретно, а не умозрительно понимать и классовые противоречия, и человеческие страдания. Даже женщины на войне раскрываются с необычайной полнотой и неожиданностью.
— Вот это правда. Недавно я допрашивал одну гимназистку. Милая, застенчивая девочка лет девятнадцати почему-то оказалась в нашем обозе, — сказал Фурманов. — И ничего, совершенно ничего в ней подозрительного. Шла из Белебея в Уфу, покалечила ногу, ну бойцы и взяли на подводу. Потолковал я с ней, хотел было отпустить, но — интуиция, что ли, запротестовала — решил допросить, и после въедливых моих вопросов призналась: шпионка колчаковской разведки. Удостовереньице на клочке папиросной бумаги достала из янтарной пудреницы. Милая эта девочка утверждает, что кое-кто из наших разведчиков работает на белых.
— А где она сейчас? — поинтересовался Фрунзе.
— У нас в дивизии.
— Мой штаб перебирается в Бугульму. Доставьте и ее туда. Кстати, вот и пример: когда дело доходит до «кто кого», даже девичья красота служит классовым интересам. А вообще-то, женщина — это пропасть, кто заглянет на дно, что увидит на дне? — Фрунзе лукаво поглядел на Софью Алексеевну.
— Мужик, особливо дурак, ясен как майский денек, но баба... — начал было Чапаев, но замолчал от толчка Фурманова.
— А вы не стесняйтесь, Василий Иванович. Говорите, если начали, — посоветовала Софья Алексеевна.
— В прошлом лете на Уральском фронте у меня в отряде происшествие приключилось — просто срам и позор, — стал рассказывать Чапаев. — Боец казачку снасильничал, прибежала она ко мне с жалобой. А боец, губошлеп этакий, зараз сознался: было, дескать, дело, было. В моем отряде насильник! Я аж вспотел: мы освобождаем народ от белых насильников, а сами не лучше их! И решил я расстрелять бойца, как паскудника, а бабешка, услышав о решении моем, такой рев закатила — не приведи господь. У меня с души будто студеный ветер отхлынул: жалко парня, хотя и губошлеп, а пулям не кланяется. Предупредил только: ежели ишо повторится такое-этакое — из собственного нагана расстреляю...
Разговор заметался, словно костер на ветру: они размышляли о геройстве, страхе, воинском долге, воинской чести.
— Вы испытывали страх, Михаил Васильевич? — спрашивал Фурманов.
— Не верь хвастунам, что никогда не трусят. Страх — опасный противник и уступок не ведает. Или ты побеждаешь, или он тебя — в клочья. С победы над страхом начинается человек. Вон Иосиф Гамбург из Уральска пишет, что поначалу побаивался комбрига Плясункова...
— У Плясункова револьвер всегда под рукой... — заметил Чапаев.
— Я имел честь с ним познакомиться. Храбрец и герой, но сорвиголова, каких мало, — согласился Фрунзе.
— Один на пятерых с шашкой может кинуться. Да что может — кидался, — подхватил Чапаев.
— А теперь представьте Иосифа Гамбурга: деликатный, поэтичный, интеллигентный, грубого слова не скажет. И вот получает Гамбург телеграмму: «Приказываю сегодня отгрузить миллион патронов. Случае неисполнения будете расстреляны. Плясунков». У Гамбурга такого количества патронов нет, и ответил он телеграммой же: «Посылаю полмиллиона. Сперва сосчитай, потом расстреливай». Примчался к нему Плясунков, нагайкой размахивает: «Ты что надо мной измываешься? Мне полмиллиона сосчитать — пяти лет не хватит, я тебе не интеллигент паршивый, в академиях не учился, но за то, что меня не боишься, уважаю». Теперь такие друзья — водой не разольешь.
— Н-да, — крякнул Чапаев. — Интеллиген мужика вокруг пальца завсегда обведет.