Гузаль тем временем стала кормить Хабиба со своей ложки, выковыривая из шавли — рисовой каши — кусочки мяса. Она не забывала и о других, подкладывала и им мясо. Сама ела мало, рассказывала, как собирали хлопок и как по хвалил ее бригадир за то, что она больше всех принесла на весы. Вид у нее был сосредоточенный, казалось, она все время думает о чем-то другом, не имеющим к тому, о чем говорит, никакого отношения. Но вместе с тем Гузаль была весела и нежна. Хола это тоже видела и, мысленно поблагодарив бога, помолилась, чтобы и впредь он не забывал о ней и ограждал от неприятностей. Гузаль убрала дастархан, помыла посуду, тем временем хола постелила на супе. Дети легли, повернувшись к телевизору, где шло кино. Хола же, уставшая от хлопот по дому и дум о дочери, легла рядом с мужем, напомнив Гузаль, чтобы не забыла выключить телевизор. Над просторным двором открылась ее взору темно-синяя ночь, усеянная большими и маленькими звездами. Небо пересекала мутная широкая белая полоса дедушки Саманчи — Млечного Пути. Хола лежала, чувствуя, как тело наливается тяжестью сна, но не уснула, дождалась, пока кончились передачи телевидения. Она слышала, как Гузаль накрывала одеялами меньших сестер и братьев, целовала их, а затем примолкла сама. Спустя некоторое время, с супы уже доносилось ровное дыханье детей. Хола хотела было встать и еще раз поправить одеяла на детях, но уже не было сил, голову окутывал туман, и она не заметила, как уснула…
Проснулась хола, точно бы ужаленная змеей. Казалось, ее всю обожгло непонятно откуда взявшимся языком большого пламени. «Господи, — подумала она, — уж не война ли атомная началась». Ей было жарче, чем в часы, ежедневно проводимые у раскаленного тандыра в знойные июльские дни. Приподнявшись, хола поняла, что на дворе действительно есть источник тепла и света. Повернула голову в ту сторону. Рядом с водопроводным краном, прямо в центре двора пылало яркое пламя, а воздух был наполнен запахом керосина. Ей показалось, что это аджина решил выкинуть какую-либо из своих коварных штучек, или из кишлачных сорванцов кто надумал их попугать. Она закрыла глаза и тут услышала отчаянный крик Гузаль:
— Мама! Мамочка, прощайте!..
Хола пулей выскочила из-под одеяла, натянула на себя камзол и, сама не понимая зачем, стала тормошить мужа. А тот храпел вовсю, что-то бормотал во сне и повернулся на другой бок. Хола бросилась к супе и обнаружив, что там нет Гузаль, устремила взор на огонь. Столб пламени был таким же высоким и ярким, он слегка покачивался, а затем вдруг рухнул, продолжая гореть, и от него поползли языки по земле, как огненные змеи. И в свете этих огней хола увидела корчившуюся Гузаль. Огонь стал угасать, а хола стояла возле чарпаи, не в силах оторвать ноги от земли. Казалось, что она вросла ими в нее. «Господи, Гузаль сожгла себя, сожгла!» Эта мысль придала ей силы, она оторвала ноги, выдавила из себя застрявший в горле крик «а-а-а» и бросилась к дочери, но сделала всего два шага. Упала вперед лицом, протянув к Гузаль свои жилистые руки, и потеряла сознание…
1
Наргиза Юлдашевна, классный руководитель 8-го «а» и преподавательница родного языка и литературы в старших классах, шла домой не спеша, наслаждаясь пьянящим воздухом весны, которая в этом году немного задержалась, а потом вдруг, в начале апреля, выстрелили из почек яблонь, груш, урюка и вишен одновременно мириады цветов, запах которых густо висел над кишлаком и кружил голову. А к обеду этот запах до того густел, что, казалось, его можно было физически ощутить, набрать в пригоршню или же даже в какую-нибудь сумку, в мешок, в ведро и бог еще знает во что, и нести, чувствуя его вес. То ли от усталости на работе, то ли от нервного напряжения на уроках Наргиза Юлдашевна чувствовала какую-то слабость, и не иди она сейчас по центральной улице кишлака, где то и дело встречались знакомые, которым приличие обязывало отвечать на приветствия, а окажись на окраине, подальше от глаз, повалилась бы в густую траву и с удовольствием выспалась. Но надо было идти домой, пообедать самой и накормить мужа, участкового агронома, который тоже наверняка вернется с поля усталый и злой. На дочь Рано полагаться нельзя. Если еще придет эта дурнушка Гузаль, она забывает обо всем на свете и без умолку трещит с ней до полуночи.
«Господи, — думает Наргиза Юлдашевна, — сколько раз предупреждала, чтобы ноги этой черепахи в моем доме не было, как об стенку горох! Обидно, черт возьми! Себе во всем отказываешь, одеваешь ее, как куколку, как принцессу и… никакой благодарности! Еще и критикует, мол, старомодной ты стала, мама, покупаешь не то, что нужно. Брюки должны быть из легкой плотной ткани и сшиты так, чтобы сидели на мне словно бы вздутые. Бананы это. А ты мне купила обыкновенные джинсы местного производства. Что ж я, хуже Мехринисо или Равшаной?
И Хасан-ака… Слушает, как дочь пререкается со мной и улыбается себе исподтишка. Нет чтоб отрезать ивовый прутик да так отхлестать ее, чтобы до конца жизни своей позабыла, как матери перечить.
…И все-таки, Рано вся в меня, — думает Наргиза Юлдашевна, и сердце ее наполняется радостью. — Ей и шестнадцати еще нет, а как пышно расцвела?! Личико чуть продолговатое, нежное, белое. Иссиня-черные волосы вьются кудряшками на висках, а в глазах, томных, с поволокой, таятся едва уловимая лукавинка и будущая горячая страсть. Ох и даст она жару тому йигиту, которого судьба предназначила ей! Дай бог, чтобы и он не уступал ей в любви, не был бы таким, как мой благоверный… А-а, что сожалеть-то. Жизнь, считай, прошла, теперь нужно продолжать ее ради счастья детей».
Наргиза Юлдашевна шла и размышляла о будущем дочери. А вокруг полыхала весна. Сады были похожи на упавшие с неба облака. Они оттенялись зеленоватым цветом, если в них было больше груш, розоватым от слив и урюка и совершенно белыми, почти прозрачными были вишни. Солнце пекло в спину, поэтому учительница шла за своей тенью. Короткая, черная на желтом фоне, тень ее напоминала живую подругу дочери Гузаль, только не прихрамывала. Сделав для себя это открытие, Наргиза Юлдашевна снова с досадой подумала о казавшейся ей противоестественной дружбе Рано с Гузаль. Тут она отказывалась понимать дочь. Это было выше ее сил, хотя, как педагог, знала, что такие парадоксы случаются часто в мире подростков. Ну почему ей не сблизиться с Мехринисо или же с Бахор-ой? Красивые, стройные, учатся хорошо, со старшими всегда приветливы и уважительны. Если бы сошлась с ними, может, и сама преобразилась бы. А Гузаль… Только и знает хорошо историю, а в других науках плавает. Литературу же и вовсе презирает. Вот сегодня… Она, учительница, предложила восьмиклассникам вспомнить лирику узбекских советских поэтов, посвященных весне и любви; мальчики и девочки начали читать, кто Абдуллу Арипова, кто Эркина Вахидова, а кто — Мухаммада Али. Даже строки местных поэтов цитировали. А эта каракатица… Уставилась в окно, и как будто для нее класса не существует! Наргиза Юлдашевна несколько раз окликнула ее. Наконец, Гузаль оглянулась, посмотрела на учительницу невидящими глазами.
— Ты слышала, о чем я говорила? — спросила Наргиза Юлдашевна.
Гузаль молчала. Тогда Наргиза Юлдашевна прошла к окну, чтобы увидеть, что же ее там заинтересовало. По школьному саду бродил теленок. И учительница с досадой и одновременно с удовлетворением влепила ей двойку. Теперь, поди, сидит с Рано и слушает ее треп.
Приближаясь к дому, Наргиза Юлдашевна еще издали услышала громкую музыку. «Врубила магнитофон, — подумала она о дочери, — и мелет языком, а Гузаль, раскрыв свой толстогубый большой рот, слушает ее, как служанка принцессу». И вдруг ей пришла простая, как божий день, разгадка причин дружбы Рано с Гузаль. «Как же я не подумала об этом раньше, — упрекнула Наргиза Юлдашевна себя. — Ну конечно же, Рано с ней удобно. Можно поделиться любым секретом, та не проболтается. У Рано язык, что помело на вечном двигателе. Гузаль слушает, не перебивает, может, изредка словечко вставит и тем даст новый поворот разговору. И потом… Гузаль одевается простенько, значит, есть перед кем блеснуть нарядами».