Об этом предостерегал меня Даррен. Не Либби. Ее работа всегда была честная, с четким расписанием, иногда даже в униформе или фартуке.
Даррен всегда получал плату наликом.
В тринадцать лет я сидел с ним за столом, помогая разглаживать его десятки или двадцатки, стягивать их резинкой и заталкивать в банки из-под кофе или прятать за плинтус. В некоторые ночи даже чаевые бывали. Типа когда купюру двигают по столу после того, как все сказано и сделано. Глаза Даррена говорили мне – не рассказывай ничего. То есть, делясь со мной, он вовлекал меня в опасность.
Думаю, Либби знала, могла, наверное, слышать этот предательский шорох хлопковой бумаги из гостиной, но тут ведь сам выбираешь, во что ввязаться.
Чего она не знала, так это того, что Даррен учил меня расслаблять жилистые мускулы запястий, как рыба фугу. Ее не было дома, когда Даррен этими дурацкими наручниками из долларового набора сковывал меня у стены гостиной с руками за спиной, чтобы посмотреть, смогу ли я подсунуть палец под пластиковый серебристый зажим. Это был старинный трюк Малыша Билли, судя по словам Даррена. Малыш Билли был первым вервольфом. Он был, вероятно, даже первым, кто сообразил, что можно откусить собственный большой палец, когда приперло, а затем обратиться в волка за углом, молясь, чтобы преображение на сей раз не стоило тебе пальца.
Это была прописная истина. Я впитывал ее с удовольствием.
Тогда мы были в чужой части Техаса, к северу от Далласа, к западу от Дентона. «Бьюик», который был у нас в Нью-Мехико, не смог увезти нас дальше. Бриджпорт казался иной планетой, особенно в буран. Все длинные ветки, которые деревья отрастили за сорок лет, сломались под весом снега, завалились на сломанные заборы, повалив их еще сильнее. Даллас был больше чем в часе езды, за крутым поворотом, и слишком яркий. Декатур был ближе и напрямую, и бакалейные лавки там были дешевле. Поскольку Либби уволили со свалки автомобилей в трех милях по дороге от нас за то, что она не вкуривала, какой руль подойдет какого года грузовику, то теперь она мыла полы в двухэтажном офисном здании на северной стороне Декатура. Она приезжала на работу и обратно на отремонтированном маленьком грузовичке «Датсун» со свалки. Он был окрашен из пульверизатора в ярко-синий цвет лет десять-пятнадцать назад, и на водительской двери было аккуратно написано «14», а на пассажирской – «41».
Кое-какие загадки никогда не разрешить.
Даррен тогда не работал. Из-за правой руки. Она все еще гноилась после того сюрикена, а прошли уже месяцы, я успел справить день рождения. Смотря телевикторины днем, он постоянно зализывал указательный палец, как большой мясистый нарыв, который только распухал, вместо того чтобы сдуться.
– Так поступают вервольфы, – говорил он, когда я пялился на него.
– Что такое танк? – сказал я ему.
Вопрос в телевикторине был про танки.
– Бум-бум-бум! – прогудел он без намека на улыбку.
Когда я мог читать и читал, Даррен просто слушал ток-шоу по радио. А что делать – нельзя же водить грузовик с открытым бумажным пакетом у себя на бедре.
Или с рукой, которой не переключить передачи, как оказалось. Он пытался другой рукой – правая на руле, другая накрест на рычаге передач, – но кончилось это растяжением, и Даррен просто вышел из машины, держа руку над плечом как мигалку, что могла осветить ему путь домой.
Мы приехали в город за пару недель до того, у нас кончился краденый бензин, датчик температуры «Бьюика» ушел в красный, но вместо того, чтобы засунуть меня в школу, как обычно, на узкий и прямой путь второгодника, Либби позволила мне прогулять январь. Я целился еще и на февраль. После я мог прямым путем направиться в лето.
Я, в общем, любил читать, но что мне было делать с аттестатом? Получить образование – все равно что продать свое наследие, свою кровь. И если бы я начал делать такие подвижки, то это все равно что пытаться никогда не превращаться, оставаться таким навсегда, и все советы Даррена ни к чему.
Позже тем вечером мы сидели за столом вместе с Либби. Для нее это был завтрак, для нас – ужин. Только вот у нас ни того ни другого не было.
– Ты что-нибудь загнал для него? – сказала Либби Даррену, тыкая вилкой в яичницу-болтушку.
Последние три яйца.
– Что? – скривился Даррен.
Я-то понял Либби, но ей пришлось сделать усилие – она говорила так, словно у нее болел рот. Словно во рту у нее был огромный комок жвачки.
Она повторила, жестче подчеркивая слова.
– О, – сказал Даррен, прикусив нижнюю губу и глядя прямо на нее. – Уже, сестренка?
Либби толкнула тарелку по столу к нему и не сказала ни слова.
Даррен подхватил тарелку здоровой рукой и слизнул с нее ее яйца, все время улыбаясь.
– Что? – сказал я, когда она потопала в свою спальню за своей сеткой для волос. Она носила ее потому, что не хотела ронять больше своих черных волос на пол в прихожей. На нее жаловались.
– Когда ты меняешься, – сказал Даррен, вытирая желток с мокрых губ перевязанной рукой, – первым меняется твой язык.
Он свесил язык набок изо рта и часто задышал, чтобы показать.
– Это потому, что в человеческом языке больше мышц… – начал было я, но он смотрел искоса, словно проверяя, взаправду ли я, и продолжил:
– Ты думаешь, мы здесь разговариваем человеческим языком?
– Но ведь она даже… – начал было я, предполагая сказать, что она не обратилась же. Может, она сменила рубашку или что еще, но она вернулась в залу на своих двоих, не на четырех. Прежде чем я успел вляпаться во все это, Даррен выкатил глаза, чтобы я молчал.
Шаги Либби.
– Не скажу, что они вкусные, когда сырые, – сказала она, словно поймала нас за разговором, за очередной дискуссией о языках. Но то, как она улыбалась при этом, – я не знал, она дурачится или вот так ты должен поступать с добычей – сунуть ее в пасть, катать на языке, растягивать, пока не лопнут эти белые связочки на подбрюшье.
Я чуть приоткрыл рот.
Даррен прижал свой распухший палец к губам, и, как всегда, я скрыл свой секрет.
– И не приноси сейчас ничего больного, – сказала Либби ему напрямик. Чтобы подчеркнуть это, она бросила на стол полтора доллара, большая часть мелочью.
Мелочь была для меня, на кетчуп, который мне определенно понадобится для всего, что Даррен наловит за пару часов. Первые несколько недель в Техасе она просто крала пакеты с подносов на заправке перед кладбищем машин, но теперь она больше не могла туда сунуться, и они научились присматривать еще и за мной.
Я был уверен, что мелочь, которую она бросила на стол, была из конторы. Больше неоткуда. С подносов, из ящиков и из сточных канав людей, которые умеют завязывать галстук, даже не глядя в зеркало. Я накрыл рукой двадцатипятицентовики, десятицентовики и центы. Они все еще были мокрыми. Она только что отмыла их в ванной. Потому что вервольфы, которые еще не вервольфы, все еще могут умереть от обычных человеческих болячек.
– Значит… – сказал Даррен, словно соображая на ходу, – значит, ты говоришь, что мне следует принести енота только со справкой о состоянии здоровья на шее? Такие все еще дают? Хорошо, что ты мне сказала, а то я собирался принести первое, что попадется в ветеринарке.
Либби уставилась на него.
Он уже десятую или пятнадцатую неделю сидел дома. Ей, обеспечивавшей половину дохода семьи, приходилось ездить в два раза дальше за те же деньги.
То, что Даррен обращался каждую ночь, чтобы забыть, что его рука заражена, помогало мало. Для нас же это означало, что весь день он валялся на диване. Он спал сном вервольфа, словно гусеница в коконе, почти в коме, разве что не совсем на пороге смерти.
Как еще мы умираем? При пожаре. Возвращаешься после ночи крови и резни, сжегши большинство добытых калорий после превращения обратно в человека, ныряешь прямо носом в подушку и не чуешь, как начинает идти дым от духовки, или сигареты, или от факелов соседей, все вот это. Волчье барбекю, малышка.