Наконец приехал Ковалинский, но работы оставалось уже мало — установить доски в иконостас.
Хозяин удивился, что так мало сделано четырьмя мастерами!..
— Чем же вы тут занимались?
Степан пожал плечами и ничего не сказал. Но поп обо всем доложил, и Петр Андреевич больше не попрекал Степана. Однако первый за четыре года скандал у них произошел и вспыхнул неожиданно — из-за платы столяру-черемису, который делал доски для икон.
— Я его не нанимал, — вспылил Ковалинский. — Поп нанимал, пусть он и платит.
— Но поп отказывается, — сказал Степан. — У него нет денег.
— А у нас с тобой есть деньги, чтобы раздавать их черемисам?!
— Тогда я заплачу из своих, — сказал Степан.
— У тебя их тоже немного останется, если будешь раздавать! .
— За четыре года, думаю, я все же заработал сколько-нибудь!
Ковалинский дрожащей рукой дотронулся до своей бородки, кинул на Степана недоумевающий взгляд. Это для него было ново. Раньше Степан никогда не говорил о том, сколько он зарабатывает.
— Сколько надо заплатить? — проговорил Ковалинский, чтобы положить конец неприятному для него разговору.
— Сколько стоит работа, столько и надо заплатить. Ты сам знаешь.
Ковалинский скривил губы. Но он не стал спорить, вынул из кармана три рубля и протянул Степану. У того еще оставалось немного денег от общего кошта, так что он черемису за изготовку досок заплатил четыре рубля. Кроме того, он уговорил мастеров заплатить хозяину, у кого они находились на постое. Те не стали спорить, отделили каждый по рублю.
Старик черемис, провожая их от двора, сказал:
— Вы хоть немного бешеный, когда много-много пьете, так ребята хороший. А вот Арыптышень сапсим не пьет, очень-очень плохой.
— Вто это Арыптышень? — спросил Степан.
— Длинный волос, который палкой бьет за Исуса. Самый настоящий Арыптышень.
Все, конечно, догадались, о ком говорит старик, и засмеялись.
— А что это значит — Арыптышень? — опять спросил Степан.
— Арыптышень — много-много плохой, живет там, под землей, проговорил старик и рукой показал вниз. — Каждый ночь выходит людей пугать,
— Это они, вишь ли, так называют сатану, — кому еще жить под землей, — разъяснил Бангуж.
Старик заулыбался и кивнул в знак того, что его поняли правильно.
«Мастера-иконники», получив расчет, отправились пешком на волжскую пристань.
— Ну, Дмитрич, извиняй, если что не так, — сказал за всех Бангуж, поклонился.
Спустя два дня уехали и Степан с Ковалинским. Эти два дня они и занимались иконостасом, а потом поп выдал им для консистории «бумажный вид» на окончание работ. Поп все ворчал, то не хорошо, это не так. Степан, будь воля его, плюнул бы и уехал, но Ковалинский до конца с ним был подчеркнуто вежлив, терпелив и делал вид, что прислушивается к его советам.
— С подобными людьми иначе нельзя, грубостью их не проймешь, — оправдывался он. — Вот он возьмет и напишет в Казань своему начальству жалобу, тогда иди и объясняйся. Нет, с такими фанатиками только так и можно.
22
Намерение остановиться на денек-другой в Нижнем Ковалинскому пришло уже на пароходе. Может быть, он хотел сделать Степану приятное, чтобы развеять тот неприятный холодок в их отношениях, устойчиво разделявший их после ссоры с платой за доски.
— Побродим по ярмарке: людей посмотрим, себя покажем, — беспечно сказал он, обняв Степана за плечи. — Остановимся?
— Как хотите, — буркнул Степан.
Помолчали. Было раннее утро, по широкой речной воде плавали розовые клочья тумана. Всходило солнце. Далеко впереди, там, где река широко сливалась с небом, поблескивали купола нижегородских храмов.
— Ты все сердишься? — осторожно спросил Ковалинский.
Степан пожал плечами.
— Нет, чего сердиться...
— Я понимаю, ты устал с этими Бангужами и Шишигами, но, веришь ли, они мне показались толковыми мужиками, когда я их нанимал. Особенно этот Бангуж, такой благообразный, рассудительный...
Степан спросил о Дмитриеве, о том, закончили ли они работу в Майдане.
— Да, да, там все закончено, и Дмитриева я отпустил, — сказал Ковалинский.
«Значит, не бывать мне в Майдане...» — с грустью подумал Степан, вспоминая Устю, светлые весенние ночи, и та тревога и растерянность, которую тогда испытывал Степан, которая отравила столько счастливых минут, казалась теперь каким-то досадным недоразумением. Теперь-то он чувствовал, что из всех тех лет, которые он прожил на земле, только в прошлую весну он и жил-то по-настоящему. Именно в те дни он как бы стряхнул с себя детские наивные сны, неопределенность мечтаний о своем будущем. Все увиделось с такой пронзительной ясностью: и Ковалинский, и иконописное ремесло, и Анюся, и своя жизнь!.. Нет, он не сердился на Петра Андреевича, он и о той перепалке забыл. В душе устойчиво жило какое-то смутное предчувствие, что все это уже в прошлом, а Петр Андреевич уже далекий, чужой ему человек...
В Нижнем Ковалинский намеревался походить по ярмарке, поискать подарков для Варвары Сергеевны и Анюси, загадочно говоря при этом о какой-то скорой свадьбе и поглядывая на Степана. Однако Степан остался безучастным к этому сообщению и понуро таскался за Ковалинским по ярмарочной толчее. Наконец он сказал, что устал.
— Да и я устал до смерти, — согласился Ковалинский. — Сейчас пойдем на выставку, отдохнем.
— Какая выставка? — вяло спросил Степан.
— Да художественная. Я хоть и не поклонник этой новой французской манеры, однако заглянем. Я думаю, и тебе не понравится.
И они пошли на выставку.
Степан как только вошел в первый зал, так и остался там стоять. Он был придавлен, уничтожен огромной картиной во всю стену, которая называлась «Северная идиллия[4]». Да и никак не верилось, что это картина, что она написана руками человека, вот такой же, как и его рука, и такими же красками, какими работал он. Но тогда откуда берется этот солнечный живой свет, эта ликующая чудная природа?.. Нет, он отказывался верить тому, что видели его глаза!..
Но то, что он увидел дальше, еще глубже и острее поразило его.
— Врубель... — шептали люди кругом, толпясь возле удивительно странного полотна, у которого было как бы несколько планов, а сама фигура спокойно сидящего юноши была до того объемна во всей своей могучей живой силе, что казалось, рама едва выдерживает это чудо.
И как вдруг убого показалось Степану все то, что он писал!.. Он готов был разреветься от огорчения за свою нищету и слепоту и от того восторга, какой бушевал в нем при виде этих резко и свободно ломающихся штрихов, от этого мозаично-дробного света, исторгнутого обычной кистью и краской!..
Он подходил и совсем близко к картине, к самому уголку, чтобы убедиться, что это картина — плоский и ровный холст. Он осторожно, затая дыхание, дотрагивался пальцем, чтобы убедиться, что это — всего лишь мазок кисти.
Люди, стоявшие возле картины, посматривали на него и улыбались, но Степан никого не видел, ничего не слышал.
Кто-то потянул его за рукав. Он обернулся. Это был Ковалинский. О, как ненавистно вдруг сделалось ему это лицо с клинышком бородки, эти холодные вопрошающие и укоряющие глаза!..
Весь путь до Казани Степан был точно больной — из глаз не шли те картины, которые он видел на выставке. Он не видел ни реки, ни берегов, не отвечал на вопросы Ковалинского, едва понимая их смысл. А Петр Андреевич без устали говорил о том, что французская живопись — это ерунда, дань моде, что она никогда не приживется в России, что учеба на настоящего художника — это не учеба какому-нибудь обыкновенному ремеслу, тут нет никакой гарантии, что из тебя выйдет художник. Да если и выйдет, то еще тоже неизвестно какой. Сколько их, этих художников, влачащих жалкую нищую жизнь!.. В довольстве и богатстве живут лишь единицы, да и те завоевали признание скорее проворством и умением делать себе репутацию сомнительными средствами, чем талантом. А остальные, коих тысячи, влачат жалкое существование, мало-помалу спиваются, опускаются на дно, и скоро в них истлевают и остатки таланта. И он, Петр Андреевич, очень не хочет, чтобы Степан загубил себя, загубил всю свою жизнь — судьба Бангужа, судьба Шишиги, да и Дмитриева, — вот наглядный ему урок...