Через улицу, навалясь на ветер и держась за шапки, шли к собору два парня. Степану даже показалось, что они топчутся на одном месте.
Он вернулся в собор. Ковалинский все еще сидел у печки — бледный, с запавшими глазами, со свалявшейся, отросшей, давно не чесанной бородой.
— Давай, Степан, вставим в иконостас Екатерину да будем убирать леса, — сказал он.
— Давай, — вяло отозвался Степан. Душная, вязкая теплота собора, запах краски, скипидара, все эти голубые своды, лики опять каким-то обвалом начинали давить на него, и перед глазами все тихо качалось и плыло.
— Полезай, — сказал Петр Андреевич, — ты половчее и полегче...
Тут вошли в собор два парня, которых видел Степан, стащили шапки, перекрестились, озираясь.
— Ага! — сказал Петр Андреевич. — Пришли леса убирать?
— Да, — ответили парни вразнобой.
— Это хорошо, сейчас начнете. Вот Степан поставит, и начнете.
Степан взял Екатерину за петлю, которая была на планке с тыльной стороны доски, и полез. Леса заходили ходуном, тонкие тесины гнулись под ногами. Но он как бы не чувствовал опасности и карабкался с яруса на ярус, привычно перехватываясь рукой, а Петр Андреевич снизу покрикивал:
— Осторожней! Осторожней, не поцарапай!.. — И голос его долетал как будто из глубокой пропасти.
Наконец Степан добрался до места. Пустое окно иконостаса зияло страшной темной дырой, и, отпустившись рукой от жердины, Степан поднял доску и приладил ее на место. Икона встала точно, заслонив страшную дыру, и Степан перевел дух.
Зыбко ходили под ногами многоярусные леса, и когда Степан поглядел вниз, у него занялся дух от высоты.
— Слезай! — скомандовал Ковалинский.
Степан отпустился от жердины, и в этот же миг тесина под ним колебнулась и пошла вниз. И сам он, точно безвольный осенний лист, среди треска и грома рушившихся лесов полетел, теряя сознание, в пропасть.
Степан очнулся, когда страшно бледный Ковалинский и двое парней вытаскивали его из вороха жердей и тесин.
— Живой! — вскрикнул Петр Андреевич. — Слава богу, живой!..
Степана положили к печке на солому. Ковалинский совал ему в рот кружку с водой и спрашивал, где болит. Но у Степана ничего не болело, он даже не чувствовал ссадины на лбу. Он улыбнулся.
И парни, стоявшие рядом, тоже заулыбались. Но Ковалинский приказал им вытаскивать из собора жерди и разбирать леса возле стен.
— Работайте, нечего глазеть! — строго сказал он.
Степан не заметил, как уснул, и сон его за многие дни был впервые глубокий и спокойный.
Долго ли проспал Степан, он не знал. Пробудился от странного громкого и веселого смеха. Ковалинского рядом не было, но те два парня стояли у свода, уже свободного от лесов, и, показывая друг другу на фарисея и мытаря, гоготали во все горло. Откуда-то прибежал Ковалинский.
— Чего ржете, дурни! — спросил он.
Они показали ему на картину.
— Ну и что? Чего тут сменного? Два грешника пришли в храм божий... — Петр Андреевич осекся, сжал губы и поглядел на Степана. Степан закрыл глаза. Конечно, он знал, над чем смеются парни и отчего строгим стал Ковалинский — он фарисею написал лицо здешнего настоятеля; а мытарю — соборного старосты. Это было еще давно, сразу после ухода Никоныча, да и вышло как-то нечаянно: самодовольное, властное лицо настоятеля так назойливо лезло в глаза Степану, что он не мог от него отвязаться, а как написал, сразу как будто от тяжелой ноши освободился. А старосту написал уже так, за компанию, ведь они всегда вместе приходили сюда надзирать за ними.
— Ну вот что, ребята, — услышал Степан голос Ковалинского, — вы молчите, и никто на это сходство внимания не обратит. Да, впрочем, и нет сходства, это вам показалось...
Но парни в простодушном изумлении стояли на своем:
— Чего там — никто не обратит! Как только увидят, сразу узнают!..
— Весь Арск обхохочется, — заявил другой, и опять захохотали:
— Ну, после узнают, ладно, лишь бы освящение прошло, — сказал Ковалинский.
— Право слово, и в зеркале они себя так не увидят, как на этой картине...
Они обещали никому об этом не говорить. Ковалинский дал им на водку, и парни ушли из собора прямо в трактир, хохоча по дороге.
Но дело открылось на другой же день — в собор явилось церковное начальство города во главе с казанским архиереем, приехавшим на освящение храма. И толпа была такая важная, такая строгая, что Степан затаился в углу и ждал. А солнце, как нарочно, ярким широким потоком лилось через окна, и фарисей с мытарем сияли во всей своей красе. Только сейчас, перед лицом грозных высших властей, Степан почувствовал истинную меру своей шалости и молил солнце, чтобы оно спряталось за тучу. Но солнце по-осеннему ярко и резко блистало в блеклой высокой синеве неба.
Начальство о чем-то одобрительно говорило в алтаре, но разобрать Степан не мог. Кажется, хвалили работу Ковалинского. Но вот из царских врат вышел архиерей — строгий толстолицый старик с маленькими глазками и белой, широкой, как лопата, бородой. За ним повалили толпой арские священники. Осматривали потолок, стены, иконостас, и арские поспешно кивали следом за одобрительным, но едва заметным кивком архиерея.
Но вот подошли к фарисею с мытарем. Напротив, на другом своде, был другой сюжет — неудавшееся осуждение грешницы Магдалины, и первым делом архиерей стал осматривать ее. Смотрел он долго, а вся его свита уже с каким-то страхом и недоумением озиралась на фарисея с мытарем. Настоятель со старостой стояли бледные, без кровинки в лице.
— Плотского, однако, многовато, — пробасил архиерей, взмахивая рукой на Магдалину. — Многовато, говорю, плотского... — И поскольку никто не поддакнул, он оборотился и, увидев странные лица своего притча, спросил: — Что такое?
— А вот глядим, — угодливо хихикнул кто-то в толпе.
— Ну и что?
Вместо ответа толпа расступилась, освобождая для глаз архиерея настоятеля и старосту. И тот, взглянув несколько раз то на роспись, то на бледных, растерянных «натурщиков», взревел вдруг грозно:
— Это кто посмел богохульствовать?!
— Недоглядел, батюшка, виноват, — забормотал Петр Андреевич, выступая вперед. — Недоглядел, сейчас перепишу...
— Кто, говорю, писал? — гремел архиерей.
— Мастер мой писал, молодой еще... Извини, батюшка, недоглядел, спешил...
— Где этот мастер?
Ковалинский оглянулся, но не увидел Степана и позвал:
— Степан!
Степан выступил из-за печки.
— Ты писал?
Степан стоял, не поднимая глаз.
— Богохульник! — загремел архиерей. — Как посмел, негодник? Да знаешь ли ты, к каким святыням допущен!..
— Извини, батюшка, немедленно перепишу, дозволь... — торопливо говорил Петр Андреевич. — Извини, спешили...
— И это твоя работа? — кричал во гневе архиерей, показывая на Магдалину. — Святотатец!..
— Перепишу, батюшка, перепишу...
— Переписать! Немедля! — распорядился архиерей и пошел прочь из собора. — А этого мастера — взять на контроль, — сказал он кому-то в дверях.
В соборе наступила угнетающая тишина. И вдруг в этой тишине прошептал, как больной, Ковалинский:
— Уйди с моих глаз...
14
Зиму Ковалинский и Степан прожили дома, выполняя мелкие и случайные заказы. Заказчиками чаще всего были приезжавшие по своим делам купцы, торгующие иконами. Сам Ковалинский не торговал иконами и считал это занятие ниже достоинства живописца. Они со Степаном писали, сидя за большим столом. По воскресеньям отдыхали. По праздникам Ковалинский вместе с женой иногда уходили в гости. Чаще всего они бывали у священника покровской церкви, живущего неподалеку от них. Гости приходили и к Ковалинским. Тот же поп со своей попадьей и еще учитель Ксениинской гимназии, в которую четыре года ходила Анюся.
Гости Ковалинского обычно весь вечер пили чай и играли в карты — «в дурачка». Играть в карты иногда приглашали и Степана. Степан не любил картежную игру за то, что надо было сидеть за столом в этой чинной компании, где особенно любили поговорить о воспитании детей и при этом почему-то поглядывали на него, Степана, так это ему казалось, будто все, что они так осуждают, относится к нему. И он сидел всегда насупившись, молчал, прятал под стол руки. Почему-то учитель с попом были настроены к нему враждебно, он чувствовал в их словах какие-то тайные уколы, скрытое издевательство, однако Варвара Сергеевна все умела обернуть в шутку, а всякое Степаново непреклонное намерение встать и уйти разрушала быстрым и нежным прикосновением.