— Ну и замерз ты сегодня. Вся душа, наверно, застыла.
— Есть немного. Ничего, днем за тачкой обогреюсь.
— Вчера на работу вышел?
— Вышел.
— Вот и хорошо, вот и ладно. Но что с тобой будет дальше? Как ты жить будешь?
— Что будет, то будет. Как-нибудь не пропаду. Пусть у вас голова не болит….
— Как же ей не болеть, когда такое творится. Человеку податься некуда, по вагонам скитается, как же мне, как же я…
— Ну я пошел. До свидания.
— Постой. Постой! Я больше ни говорить, ни спрашивать не буду. Принесла тебе немного хлеба с салом.
— А себе?
— И себе, себе тоже.
— Покажите, пожалуйста.
— Ну вот гляди.
Я ел, а она на меня смотрела.
Не умею я рассказать, как она иногда на меня смотрит. Как будто откуда-то издалека. Что-то в ней тогда происходит. Словно набегают неведомые волны. Она сама, наверное, не понимает, что с ней такое. И красивая она тогда, хотя лицо у нее немолодое, а, пожалуй, уже старое.
Я поел, вытер рукавом рот, вежливо поблагодарил и сказал, что мне пора, сейчас умоюсь и побегу. Она молчала. Я тихонько прикрыл двери купе, не сказав ей «да свидания», ничего не сказав, не сказав даже «еще Польска не згинела», как я всегда говорил ей, уходя на работу, чтобы ее немного поддержать морально. Я не хотел ей мешать: я видел, что волны набегают снова и что ей сейчас хорошо. Я пошел в туалет, налил немного воды в раковину, заткнул ее бумагой и умылся, то есть слегка сполоснул руки и лицо холодной обжигающей водой, которая все же еще не замерзла. Мороза еще не было, не было по утрам заморозков, сухого инея, колючего ветра. Но ждать уже недолго. Еще немного, и иней побелит утренники.
Я ополоснул руки, лицо и за ушами, чтобы прогнать сон. Я не говорю, что я умылся, потому что какое это мытье без мыла. Но вчера после работы я ходил в баню.
О баня, будь благословенна!
Ты для язычника священна,
Ты утешенье и спасенье,
От всех невзгод моих леченье.
Ты исцели мои печали,
Умой и причеши, как сына,
И новые мне дай одежды.
Я сочинил этот гимн прошлой зимой. Но сейчас не о том речь. Вчера я был в бане благословенной и отмылся за целую неделю. А неделя была как неделя. Не длинней и не короче, чем всегда. Вымылся я очень основательно. Два с половиной часа я провел в бане, мылся под душем и парился. Извел целый кусок мыла за три восемьдесят пять. Почти весь, без остатка. Остался маленький обмылок, но и тот завалился под решетку, туда ему и дорога.
Так что грязным меня не назовешь. Я вытер лицо и руки туалетной бумагой, которая, о чудо, оказалась на положенном ей месте, никто ее не украл. А ведь во всем нашем государстве это большой дефицит. В зеркале отразилось мое молодое лицо, мой двадцать третий год. А когда-то мне было десять, пять лет, три года.
Я выскочил из вагона, прикрыл за собой двери и огляделся по сторонам. Утро было холодное. Утренники уже давно холодные. От холода меня затрясло, словно соломинку, словно былинку, словно мыслящий тростник, как выразился некто. Да, зима уже на горизонте, она притаилась тут же рядом, в каких-нибудь двухстах метрах, за последними вагонами. Меня снова затрясло. Две молоденькие уборщицы видели, как я переходил пути. Они улыбнулись и стали о чем-то шептаться. Я люблю, когда кто-нибудь мне улыбается. Я тогда будто на солнышке греюсь. И тоже улыбнулся им в ответ. А они еще долго разговаривали тихонько и смеялись, словно на балу.
Прямо по путям я вышел к шоссе и занял очередь на троллейбус. На остановке стояли люди, рабочий народ. Никто ни о чем не разговаривал, все молчали, выброшенные из теплой постели первым или вторым гудком сирены. Знакомые здоровались и тотчас же умолкали. Некоторые стояли с закрытыми глазами. Может быть, ночью им снилось что-то очень приятное, и теперь жалко было расставаться с этим сном. Очередь росла. Все время подходил кто-нибудь и уже не двигался с места, а лишь переминался с ноги на ногу.
Только парень с девушкой потихоньку переговаривались о чем-то, но вскоре и они умолкли. Такая вокруг была угрюмость. И утро было угрюмым, и вообще все вокруг. Никто не смотрел вверх, но и небо было точно такое же. Угрюмое. Темные тучи нависли на небе. Ни единого проблеска солнца в этом лучшем из миров. Подошел троллейбус, но даже не остановился. Уехал, не оглянувшись. Полным-полна коробочка. Прошло какое-то время, проплыли тихо, без единого всплеска еще какие-то секунды и минуты, подъехал другой троллейбус и остановился. Отчаянно завизжали тормоза. И все сразу распалось. Кто мог, тот садился, не глядя, не обидели ли кого. Первым ты стоял или последним — все едино. Каждый думал о себе. Мрачное было зрелище. Упадешь — и тебя затопчут. Все решала сила: локти, животы, целеустремленность. Если бы кто упал — ему больше не подняться.
Солдаты его не спасают,
Еще и конями топчут[19].
Да, зрелище было не из веселых. Торжеством человечности его не назовешь. Я, пожалуй, мог бы проложить себе дорогу вперед, прицепиться и повиснуть на одной ноге, но тут я увидел, что сзади едет автобус. Троллейбус уехал, обвешанный людьми, словно гроздьями винограда. В автобусе тоже была давка, и людей — что сельдей в бочке, но все-таки все мы сели. На следующей остановке и потом тоже люди брали автобус штурмом, а выходить никто не выходил, так что нельзя было ни повернуться, ни протянуть руку за билетом. Кто сидел, тот спал. Кто стоял, тот стоял. А кто-то для разнообразия ссорился: кому, мол, здесь не нравится, пусть наймет такси, а то, подумаешь, на ногу наступили. Пусть наймет такси и едет как граф, локтем его, видите ли, задели. Ах, простите, извините, что я еще живу на свете.
Я стоял. Мне удалось занять место в проходе между сиденьями, и я стоял, прислонившись к окну. Я думал о потоке времени. Эта мысль не отпускала меня ни на минуту. Так и держала на привязи. Вот я еду сейчас. Ехал вчера. Поеду завтра. Вчера, сегодня, завтра. Завтра, сегодня, вчера. Какой из этих дней самый главный? И что здесь идет в счет? Может, я еще слишком молод и глуп, чтобы браться за это и что-то для себя усечь? Может быть, я всегда буду слишком глуп для этого. Я не первый, кто за это взялся, и, наверное, многие были умнее меня. Не знаю, кто и до чего дошел, кто заблудился, кто свихнулся или просто махнул на все рукой. Не знаю, и не это меня занимает. Любой мудрец глуп по-своему, и у самого большого дурака можно чему-то научиться.
Но есть несколько истин, понять которые никто никому не поможет, и чужая мудрость, чужой опыт здесь ни при чем. Здесь нужно до всего дойти самому. Своими мозгами, собственным чутьем и разумом. Своими бедами. Есть несколько таких вещей, в которых нужно быть самоучкой. И одна из них такая: какой день самый главный? На какой день нужно делать ставку? На вчера, сегодня или на завтра? Я понимаю это дело так: самый главный день — сегодняшний, и он идет в счет, на него нужно делать ставку. Правда, не всегда. Иногда нужно быть терпеливым. Терпеливо ждать завтрашнего дня, дня, который когда-то непременно придет, и тогда уже взять свое, сразу за все отыграться. Но это все же не совсем то. Это я говорю о мести. Об этом я хорошо помню. И тут я жду, жду терпеливо.
Кое в чем понемногу разбираясь и не имея понятия о тысяче других вещей, о галактиках, например, я все же точно знаю, что самый важный день — это сегодня. День, который сейчас, которым ты живешь. И легко можно прийти к тому, что ничего другого и не существует: завтрашнего дня нет вообще, а вчерашний день так далеко, что не знаешь, был ли он вообще, и нет для него мерки и не будет.
Это и есть поток времени. Автобус подъезжал к центру. Та минута, когда он свернул в аллею, — вот она есть, и вот ее уже нет и никогда не будет. Она уже упала в бездонную пропасть, канула в вечность. Сейчас я вспоминаю, что была такая минута, когда я решил, что сумею остановить время.