Перевод В. Честного.
Эдвард Стахура
ПОТОК ВРЕМЕНИ
Уже дней пять я ночую в вагонах, на запасных путях.
Идея эта, внезапная, как вдохновение, пришла мне в голову примерно дней пять назад, когда я вечером после работы прогуливался у моря, а потом возле порта, а потом у железной дороги — сам не знаю, как я туда забрел. Глядел я на составы — было там по семь, по восемь вагонов, и меня вдруг осенило: «Ну, — думаю, — это как раз для меня».
Сюда, в портовый город, я приехал недавно. Приехал не в поисках счастья и не потому, что причудливая нить жизни привела меня наконец сюда. Я приехал сюда нормально, как и все, чтобы немного подработать. Подработать денег на зиму, которая была здесь рядом, на горизонте, затаилась, готовясь к первому прыжку, чтобы потом шагать вперед большими шагами. В воздухе ощущалось то особое нетерпение, какое всегда бывает поздней осенью или зимой — накануне весны.
Нетерпение в природе одинаковое и осенью и весной. Но совсем, совсем неодинаково ожидание у людей в предчувствии того или другого. Первый вздох зимы и первое весеннее дуновение — для меня разница между ними просто губительна.
Мне нужно было подработать немного денег на зиму, которая, как я уже говорил, притаилась совсем близко, на горизонте, и еще отложить немного на подарок, который я хотел сделать одной супружеской паре в знак признательности за то, что они помогли мне в трудном деле, а главное, за то, что они нежно любили друг друга и были очень дружны, что встречается редко и все реже и реже в наш атомный век. Иной раз видишь человека, в котором прежде горел живой огонь, и глаза у него блестели, словно жемчужины, и смех переливался, словно жемчуг, и дыхание было как жемчуг, а теперь это труп. Жалость и убожество. Вот что видишь иной раз в наш атомный век.
Я хотел им подарить что-нибудь за то, что они так сильно любили друг друга долгие годы, ведь они вовсе не были молоды. Но глаза у них светились, словно жемчужины. И, глядя на них, каждый подумал бы, что они только недавно познакомились, — так они внимательны были друг к другу и так они друг друга слушали: один говорит, а другой все слушает, слушает.
И когда я на них смотрю, мне сразу становится легче: так радует иногда чей-нибудь благородный поступок, пусть самый пустяковый, даже самая обычная вежливость; ну, думаешь, может, не все еще пропало, может, люди и не перегрызутся, как собаки, может, и уцелеет камень на камне.
И еще я решил — пусть мой подарок будет подарком для любви вообще, для любви, которая все может: захочет — и камень задрожит, как березовый лист на ветру.
Ну я начал с того, что уже почти неделю ночую в вагонах, на запасных путях. Идея эта, внезапная, как вдохновение, пришла мне в голову примерно неделю назад, когда я вечером после работы прогуливался у моря, а потом возле порта, а потом у железной дороги — сам не знаю, как я туда забрел.
Глядел я на составы — было там по семь и по восемь вагонов, и меня вдруг осенило. В памяти моей всплыла вдруг такая картина: в вагоне живут люди, целая семья, а может быть, и две, на окнах по-домашнему висят занавески, на крыше вагона труба, узкая, длинная, а из нее валит дым, значит, в вагоне печка, и у огня сидят люди, греются, потому что холодно, зима, ну да, теперь я окончательно вспомнил, была зима, я еще подошел поближе, так меня все это удивило, молодой я был тогда, совсем молодой. Теперь другое дело: теперь я намного старше. В августе мне исполнилось двадцать два года. Можно сказать, что мне без малого двадцать три. Два месяца назад я вступил в двадцать третий год своей жизни. А еще через три года мне пойдет двадцать шестой. Это я еще как-то представляю. А еще через семь лет мне будет тридцать, и это я представляю уже слабо. Очень слабо. А дальше я уже ничего не различаю. Только черное мертвое пространство.
Удивительная вещь — поток времени. Вот, скажем, было мне десять лет. А до этого пять лет, четыре года.
Никогда я раньше не задумывался над этим. Двадцать пять лет назад, например, меня вообще не было. Я не существовал. Может быть, я и существовал в чьих-то мечтах, это очень может быть, и мысль эта доставляет мне большую радость. Я даже глупею от радости, когда думаю, что, может быть, я и раньше существовал в чьих-нибудь мечтах, когда-то давным-давно, лет двадцать пять назад, когда меня еще на свете не было, и ни одной моей фотографии не было, ни одна живая душа меня не видела, ни одна река не поймала моего отражения. Я просто дурею и теряюсь от радости, когда подумаю об этом. Но все же — что это такое, поток времени? Двадцать пять лет назад, например, меня не было, не было — и все, а поток бежал, унося секунду за секундой.
И сто лет назад время текло точно так же. И тысячу лет назад. Я это вижу очень ясно. И десять тысяч лет назад время плыло. Отчего это, почему я так отчетливо вижу все, что где-то там, далеко позади, то, что было тысячу, десять тысяч лет назад, и совсем не вижу себя через десять, девять, восемь, шесть, пять лет? И даже через год? Вижу только черное, непреодолимое пространство. Правда, как это может быть?
Я уснул вчера не с той зловещей мыслью, что совсем не вижу себя через десять лет, а с мыслью убаюкивающей и сладкой, что, может быть, я существовал в чьих-то мечтах давным-давно, когда меня и на свете не было, когда сроки мои еще не подошли. Но, может быть, уже тогда кто-то хотел, чтобы я родился, совершил что-нибудь необыкновенное, может быть, отомстил за кого-нибудь, за чьи-то обиды и слезы, или, наоборот, искупил чей-то страшный грех, чью-то тяжкую вину, или завершил чьи-то труды, или еще что-нибудь в этом роде. С этой удивительной мыслью я уснул, и она захватила меня так, что я почти не мог дышать. Лежал на гладких плюшевых сиденьях в купе первого класса, в темноте непробудной, потому что на небе было междуцарствие, а мысль эта держала меня за горло мертвой хваткой.
Разбудила меня уборщица — та же, что была вчера, позавчера и третьего дня. Они приходят сюда в шесть утра сделать уборку, протереть окна, подмести коридоры и купе, потому что большой душ, под которым проходят вагоны, поливает их водой с мылом только снаружи. Внутри должны поработать уборщицы. А потом уже подают паровоз, он отводит состав на какой-нибудь путь, где его уже ждут люди, чтобы сесть и занять места — хорошие или какие придется.
Она легко, совсем легонько дотронулась до моей руки и глядела, как я открываю глаза и как закрываю их снова, потому что мне страшно хотелось спать. Вчера вечером я долго не мог уснуть. Я думал о вещах таких непостижимых, что можно было бы всю жизнь ничего не делать. Только о них и думать. И все равно это была бы капля в море. Так ничего бы и не придумалось. Я думал о потоке времени. И потом другая мысль, внезапная, как головокружение: что, быть может, я существовал в чьем-то воображении и в мечтах какого-нибудь там чудака, когда меня еще на свете не было, когда еще не подошли мои сроки.
— Ну вставай же!
Я сел, так и не открывая глаз, чтобы поспать хотя бы еще самую коротенькую минутку.
— Так мне не хотелось тебя будить, уж очень ты сладко спал, смеялся во сне, ну, может, и не смеялся, но на лице у тебя была улыбка. Не могла я тебя будить. Минут пять я здесь сижу, не меньше.
Я открыл глаза. Но для этого мне нужно было собрать всю свою волю, чтобы прогнать сон.
— Вчера, когда я пришла, лицо у тебя было совсем другое. Ты даже зубы стиснул во сне… И позавчера тоже, и я сразу тебя разбудила. Наверное, тебе что-то нехорошее снилось, но я не спрашивала. Зачем лишний раз напоминать?
Я пригладил пальцами волосы и стал растирать крест-накрест руки и ноги, они у меня одеревенели и замерзли порядком, но, впрочем, не больше, чем всегда. Утренники уже давно стоят холодные. А в поездах не топят. Если бы топили, то и к ночи в вагонах было бы тепло. Но нет, еще не топили.
И были лишь жалкие крохи того почти незаметного, едва уловимого тепла, которое оставили здесь люди. Вечером, приходя сюда, я еще ощущал его. Неисповедимы пути твои.