Разве ты забыл, как она жаждала ребенка? Ты, наверное, никогда не думал о том, на что она готова пойти, лишь бы его обрести? Раз уж она стала матерью полугодовалой Ирены-Хелены, которую, еще идя по Кракову, перекрестила в Марту-Викторию, она ни за что на свете не могла вернуться домой с таким большим ребенком всего лишь после нескольких дней, проведенных якобы с тобой! Ну разве кто-нибудь поверил бы, что это ее дочка? Ведь все знали про бесплодие Виктории, которая столько лет оставалась бездетной, и сразу же догадались бы, что она где-то взяла чужого ребенка. Чей он? Откуда?
Мысль о подобных расспросах и пересудах испортила бы Виктории все счастье материнства, которое уже переполняло ее сердце. «Пойду куда глаза глядят! Куда попало! — сказала она малютке решительно. — Прямо-прямо вперед! На край света пойду с моей маленькой доченькой!» Туда, где был ее так называемый дом, то есть туда, где все знали ее на протяжении многих лет, она решила вернуться, лишь когда Марта-Виктория станет гораздо старше. Но когда? Уже после войны?
Она громко говорила сама себе то, что когда-то скажет людям. Она вернется и скажет так: «Миленькие вы мои, дорогие, золотые! Может, вы еще помните тот день, когда на третьем году войны я уехала к мужу, в деревню под Краков? Нет, извините!! Сначала в Краков. Там я благополучно родила доченьку мою единственную, Мартусю-Викторию. Рожала я ее очень тяжело, со страшными болями, которые продолжались целую ночь и целый день, в муках, потому как я была не такая уж молодая, но я все это, слава богу, выдержала». — «А когда же это было? Когда родился ребеночек, когда зачат был, когда крестили его и в каком костеле?» Виктория зажмуривалась, крутила головой, чтобы получше собраться с мыслями, считала месяцы: когда ребенок был зачат, когда родился, когда окрещен? Если из дому она ушла весной сорок второго, то вполне могла родить ребенка в декабре того же года или немного позже, в начале сорок третьего. «Ну так когда же?» — «Да зимой того самого года, когда я уехала под Краков к мужу». — «Когда же все-таки, уважаемая? Какого именно числа?» — «Какого числа? Пожалуйста. Марта-Виктория родилась шестого января тысяча девятьсот сорок третьего года, в самую стужу. А что касается зачатия, то зачата она была в мае». — «В мае?! Ха-ха-ха!»
Неся ребенка, Виктория, знавшая людскую дотошность, вдавалась в споры, которые ей когда-то, несомненно, придется вести с земляками. «Да, в мае!» — «В каком еще мае? Ты же поехала к мужу под Краков только в июле сорок второго, если не в августе или даже еще позже!»
Виктория краснела от таких вопросов, которые сама же себе задавала. Ускоряя шаг, она говорила миру, который пытался ей в чем-то возражать: «В каком там августе? Кто сказал: в августе? Я уехала из дома к моему мужу Адаму Глории-Утрате в начале мая сорок второго года. Дальше: доченька моя родная Мартуся была зачала в том же месяце, сразу же после встречи. Она родилась в январе следующего года, через девять месяцев, Что тут у кого не сходится? Мартусю я носила с мая по январь, роды были очень тяжелые, в середине зимы! Вот и все. И хватит об этом!»
Перевод В. Честного.
Мариан Пилот
СПРАВЕДЛИВОСТЬ
Пение затихает; на потных лицах баб тускло блестят огоньки свечей.
— Пора, — вполголоса говорит мужик в черной поддевке, дергая за рукав стоящего на коленях у гроба парня. — Слышь-ка, Бенек, пора!
Бабы перестают петь. Парень поднимается с колен, оборачивается.
— Обождем еще чуток, — шепчет он. — Мама наказывали, чтобы без Франчика не хоронить.
— Ксендз ругается, из костела уйтить грозится, — настаивает старик. — Что тогда делать будем?
— Заплачу вдвойне ему, — шепчет парень. — Не должен уйти… Мама наказывали, чтобы Франтишек был.
Старик вздыхает, смотрит на баб, те смотрят на него. Потом, прикинув что-то в уме, старик затягивает «Salve Regina», бабы негромко подтягивают. Свечи догорают, горячий воск оплывает с подсвечников и мягко шлепается на пол. Старик, подталкивая баб, выходит из хаты.
Возница сидит на подножке брички, курит.
— Ну? — спрашивает он.
— Бенек ждать хочет. Ничего не слушает.
— Кони застоялись. — Возница хлопает кнутом по голенищам до блеска начищенных сапог. — И то, гляди, ждем сколько, морга два вспахать можно…
— Что делать, — вздыхает старик. — Его воля, мать, поди, хоронит.
— Втолкуйте ему, вы ж тут всему того… как его… — говорит возница. — Это ж наказание господне, столько ждать…
— И то… скажу, — соглашается старик. Наступая стоящим на коленях бабам на длинные хвосты черных платков, он идет обратно в хату. Трогает парня за плечо. — Пора, — шепчет он, — пора.
Парень поднимается.
— Вам тоже заплачу вдвойне!
— Что ты, что ты, — смущается старик. — Мне что, тут ксендз вот прислали сказать: крайний, мол, срок.
— А мамин наказ как же? — колеблется парень. — А Франчик?
— Пора, — не отступается старик. — Пора выносить.
Он машет рукой. Двое мужиков снимают гроб с лавки, ставят на пол, осторожно опускают крышку.
— Мама, — шепчет парень и вдруг начинает рыдать.
Старик обходит гроб, проверяя, плотно ли прилегла крышка. Потом из одного кармана своей черной поддевки достает гвозди, из другого молоток. Ищет место, примеряется гвоздем. Дело идет у него гладко, споро. Он кончает работу, четверо мужиков, что постарше, поднимают гроб и, отвесив троекратный поклон у порога, переступают его. Возница подгоняет бричку, старики, сопя, устанавливают гроб. Бабы, сморкаясь и плача, кладут венки.
Мужик в черном берет прислоненный к окну крест, встает впереди похоронной процессии.
— Пошли, — бросает он вознице, поднимает крест высоко над головой и затягивает: — «Святая Регина, матерь скорбящая…»
Бабы подпевают. Бричка со скрипом трогается с места. Мужик с крестом минует ворота и, порой оглядываясь, чтобы не слишком отрываться от погребального шествия, идет по извилистой, чуть проторенной по жнивью дороге. Время от времени, когда голоса женщин срываются на высоких нотах, он набирает полную грудь воздуха и выводит мелодию с таким усердием, что крест подпрыгивает у него над головой.
Лошади идут медленно, колеса брички глубоко вязнут в песке и монотонно скрипят. Парень, идущий за гробом, то и дело выходит на обочину и всматривается в дорогу, часто пропадающую за поворотами.
Но вот он срывается с места и кидается к старику.
— Едет, — кричит он, — погляди-кась, автомобиль!
Старик останавливается и опускает крест.
— Может, кто другой, — сомневается он.
В буром облаке пыли приближается машина.
— Кому же еще быть? — не унимается парень.
Лошади, наезжая на них, останавливаются, дышло едва не толкает старика в спину. Возница, хлопая вожжами по голенищам теперь уже запылившихся сапог, соскакивает с брички.
— Ишь ты, автомобиль, а Сивка-то не объезженный, не понес бы.
Старик оборачивается и, сунув ему в руки крест, мелкой трусцой бежит навстречу машине. Бабы выходят на обочину и смотрят, как машина останавливается, из кабины кто-то вылезает, идет назад, открывает дверцы и оттуда выпрыгивает парень в арестантской робе. С минуту он стоит неподвижно, потом стягивает с головы полосатый колпак и неловко бежит навстречу шествию. За его спиной появляется охранник в синем мундире, он тоже тяжело рысит вслед за парнем по дороге. Винтовка прыгает у него за спиной, он снимает ее и бежит, держа за ствол правой рукой. Бабы пятятся, а когда парень подбегает, расступаются, открывая бричку. Парень отталкивает возницу и, вскочив на подножку, припадает к гробу.
— Мама, мама! — обхватив обеими руками изголовье гроба, он с силой тянет его на себя. Гроб наклоняется, падают венки.
— Франчик, не надо! — кричит возница и, цепляясь за крест, бежит к парню. — Франчик…
Парень отходит от брички, руки его безвольно повисают. Арестантский колпак выскальзывает и падает на землю.