Только в марте пришел к нам почтальон. На радостях я угостил его стаканчиком отцовского рома. Мать нетерпеливо разорвала конверт. Ничего не случилось. Отец был здоров. Он только перешел с завода на бойню. Работа у него теперь была легче и выгоднее. Обещал осенью вернуться к нам.
И снова мать надела бусы, праздничную шаль, красные сапожки и села у окна. Штопала, пряла льняную кудель. Пела. Я подошел к ней. Погладил ее по голове. Она прижалась ко мне.
— Мама.
— Разве я не говорила, что отец приедет? Я так боялась, не случилось ли с ним чего. Мне все снилось, что под гору с усадьбы катился высокий воз с сеном, притянутым жердиной. Вдруг сено загорелось сзади. А воз с пригорка катится прямо на хлев. Отец хочет соскочить с горящего воза, но зацепляется ногой за жердь. Падает в горящее сено. Кричит. Я до сих пор слышу его крик. Кони перепугались, понесли. Тут я проснулась. Теперь-то ясно, что сон был к счастью. Это отец спешит к нам. Домой.
— Мама.
— Знаешь, сынок, когда отец приедет, мы купим то поле за старой мельницей. Ты уже большой, небось за девушками бегаешь. Ладно, не отпирайся. Я видела тебя у костела. Глаза пялил вовсю. Так вот, когда мы купим поле за мельницей, мы с отцом останемся в нашей развалюхе, а тебе поставим каменный дом под шифером. И девушку тебе подыщем, какая приглянется.
— Спасибо, мама. Ты добрая. Но я не хочу вашей девушки, мне уже давно одна приглянулась. Она живет в той деревне, за рекой. Если хочешь, я привезу ее к нам в воскресенье. Увидишь, она тебе понравится. Она не такая, как все. Правда, мама, совсем не такая.
— Из той деревни, говоришь? Но оттуда еще никто из наших не брал жену. Это чужое племя. Дикое. На свадьбы они приходят с ножами. На ярмарках дерутся насмерть. Рубятся топорами из-за всякого пустяка. Не ходи туда. Еще покалечат тебя. Могут даже убить.
— Тоже скажешь. Убить. Я уж год туда хожу, и ничего со мной не случилось. Да я там всех парней знаю. Они меня пальцем не тронут. Всем известно, что это моя девушка. Попробовали бы только! Да я их в реку побросаю! Пожгу всех дотла!
— Ты дикарь. Такой же, как отец. Помню, как он дрался за меня в корчме с органистовым сыном. Вот послушай. Сидим мы себе с отцом за столом и потягиваем яблочную. Вдруг в дверях с веткой над головой, обвешанной яблоками и шелковыми лентами, появляется сын нашего органиста. Он был шафером у старостихиной дочки. Увидел нас за столом, отпихнул дружку, ветку сунул в руку свадебному старосте — и к отцу. Я оцепенела. А отец хоть бы что. Встал с лавки, положил мне левую руку на плечо, а правой перехватил кулак органистового сына. Сгреб его за суконный воротник и поднял под потолок. Органистик дрыгал ногами в лакированных сапожках, дергался, но отец держал его крепко. А потом отец как гаркнет! Люди расступились, к стенам прижались. А он прошел между ними, высоко неся несчастного. Вышел с ним на улицу, оглянулся вокруг, видно, что-то затевая. И вдруг, все еще держа бедолагу за шиворот, начал хохотать. Меня тоже разобрал смех. Хохотали все, кто был у корчмы. А перед корчмой, помнишь, глубокий пруд. В этом-то году он почти высох, но тогда там было по шейку. Купали в нем коней, замачивали коноплю. Отец, все еще с органистовым сыном над головой, подошел к пруду. А берег пруда был обрывистый. Отец стал над прудом, поднял парня еще выше да как бросит его в воду! «Плыви, — кричит, — божья дудка, плыви, раз драться не умеешь!» А тот, в черном сюртуке и в белой рубахе, с галстуком, расфуфыренный, как барич, все барахтался и не мог вылезти. Лакированные сапожки увязли в тине, то одну ногу вытащит, то другую, а соединить их никак не может. Чистый балаган!
Мать разговорилась вовсю. Кончила рассказывать об органистовом сыне, начала о мельнике. Но я не прерывал ее. Не хотел ее обидеть.
— И ты точно такой же. Точка в точку. И похож на старого. Но я-то была из нашей деревни. А тебя понесло к этим нехристям. Уж не сватался ли?
— А как же. Сразу после Нового года.
— Господи! Видано ли это! Мать, отец, братья в глаза девки не видели, а он уже почти женился. И какое приданое дадут за твоей зазнобой, еще неизвестно. Вот что, кавалер. Приедет отец, с ним и поговоришь. Без согласия отца не смей даже думать о свадьбе.
У меня потемнело в глазах. Клевер сразу утратил свадебный запах меда. Теперь казалось, что, придя за сеном, я выгребу из-под клевера не бравых музыкантов, а хромоногих инвалидов. Осень. Отец приедет только осенью. А до этого кто-нибудь может прийти за ней в эту чужую деревню, связать ее веревкой, забросить за плечи, как сноп сена, и унести с собой — в Краков, за Дунай. Но я знал, мать не уступит. Я посмотрел ей в глаза. И в их миртовой глубине увидел молоденького отца в свадебном сюртуке, снимающего мать с брички и осторожно ставящего ее на высокое крыльцо. Над головой отца мать держала ветку, всю в яблоках и шелковых лентах.
Я поцеловал матери руку и выбежал в сад. На деревьях верещали скворцы. Из-под стрехи сарая я собрал остатки талого снега и стал бросать снежками в скворцов. В саду стихло. Около деревянной будки вертелся наш пес. Он вилял хвостом, лаял. Я запустил в него гнилым яблоком, оклеванным скворцами. Пес, скуля, исчез в будке. Я оглянулся вокруг. Рядом, как назло, не было ни кота, ни петуха, вышагивающего по плетню. Даже мои сизари улетели с крыши.
Это еще больше раздосадовало меня. Я теребил соломенную перевязь на яблонях, раскидывал прелую солому по саду. И когда сад уже был похож на огромные ясли для лошадей, я запыхался, весь взмок. Это меня обрадовало. Я подошел к сараю и сел на тающий снег. Мне хотелось заболеть. Умереть. Я представил себе, что лежу в постели под периной, а ко мне приходят мать, братья, приятели. Приносят мне яблоки, мед в сотах. Мать даже подает тушеного голубя в эмалированной миске с тремя васильками на дне. А я — никакого внимания. Яблоки велю ссыпать себе в изголовье, мед положить рядом на скамью, а тушеного голубя даже и не замечаю. А когда все начинают плакать, я велю братьям привести из конюшни моего Гнедка с белой звездой на лбу. Соли велю себе насыпать на обе ладони. Подношу соль к мохнатым губам Гнедка. А он выбирает соль по зернышку, подрагивают мохнатые губы над желтыми зубами. И вылизывает дочиста мои руки. А когда он перестает лизать, все уже знают, что я уехал на нем в ту чужую деревню, где живет моя девушка с маленькой ласочкой на плече.
Я почувствовал, как меня охватывает озноб, вздрогнул. Поднял голову, взглянул на небо сквозь мелкие веточки. Как бы оправленная в них, стояла вечерняя звезда.
Я протер глаза. Вокруг звезды, казалось, мелом очерчен круг. За этим кругом стояли мои сверстники, одетые в военную форму. Вот они вытягивают из ножен штыки, надевают их на ружья. Бегут. Вонзили штыки в звезду. Звезда все темнеет и темнеет. Это уже не звезда, это стрелковая цепь движется по небу, это парни из той деревни, одетые в солдатские мундиры.
Парни падают за меловой круг. На небе, тут же над горизонтом, загорается вторая звезда. Она тоже вписана в меловой круг. Мои сверстники уже бегут в ее сторону, колют ее штыками. Звезда темнеет, разрастается в стрелковую цепь. Когда заблестела третья звезда, из-под нее выехала конница. Она неслась галопом, выстраиваясь полукругом. Ее вел тот самый всадник, который прошлой осенью дал мне деревянный лук. Над головой его голубела сабля. Горизонт был заляпан фиолетовыми мазками. Конница въехала в меловой круг. В звезду. Всадники приподнялись в седлах. Вдоль конских грив вытянулись сабли. Золотой песок, меловая пыль, конское ржанье и засохшие листья посыпались вниз… Это на сад опустилась запоздалая стая ворон.
Я закричал. Стал бросать в них смерзшимся снегом. Вороны улетели. Над садом в желтой листве стояла вечерняя звезда. Ах, это та самая звезда, под которой каждый год зеленели луга, первыми листочками трепетали березы.
Я начал собирать разбросанную по саду солому. Охапками сносил ее к сараю. Около будки вертелся пес. Лаял. Я подошел к нему и через плетень погладил его по треугольному лбу. Он взглянул на меня. В его зрачках зеленели калиновые листочки.