Обычно по утрам они наблюдали за домом на другой стороне улицы. Ждали, когда отворится дверь на балкон: именно тогда солнце, отраженное от стекол, мелькало неожиданным, быстрым зайчиком по стенам камеры. Сначала на балконе появлялся Старикан — худой, как жердь, владелец лавочки, спустя минуту выходила маленькая, но толстая женщина, не то жена его, не то прислуга. А потом показывалась Джульетта в ночной рубашке из розового шелка. Ее могли звать как угодно — для Кароля она была Джульетта. Выходили так каждый погожий день, будто, проснувшись, спешили убедиться, что мир еще существует.
— Вышла? — лениво спросил Кароль.
— Нет, — ответил Беер. — Но, наверное, выйдет.
После минутного ожидания Кароль нервно засмеялся:
— Если не выйдет, значит, конец света наступил… Отравилась или плюнула на лавочку и пошла искать своего Ромео или Тристана, если тебе это больше нравится. Подумать только, старина, счастье так близко…
— Немного же тебе надо для счастья, — ответил Беер.
Он смотрел сквозь решетку на дома, разделенные купами деревьев, и слышал, как Кароль ходит по камере, шлепая босыми ногами по бетону. «Этак он сумасшедшим домом кончит», — подумал Беер и подхватил мысль Кароля:
— Все близко, да… руки коротки.
Тот уселся на нарах, с минуту помолчал, потом ответил:
— Эх, были бы они хоть у тебя подлиннее, Беер!
Горечь была в его словах, но и мечтательность тоже. Видимо, испугавшись этого, он тут же переменил тон: стал нарочито растягивать слова, подчеркивая их иронический смысл.
— Так вот, будь они у тебя подлиннее, Беер, снял бы ты эту лавочницу с балкона, сорвал бы с нее шелковую рубашку, и, хоть это наполовину буржуйская дочка…
— Кароль! — прервал его Беер. — Сегодня будет чудесный день. Кончается лето. Как звали твою первую девушку? Помнишь?
С минуту тот смотрел в лицо Беера помутневшими глазами, потом медленно, раздумчиво сказал:
— Не помню.
— Не помнишь? — продолжал настаивать Беер.
Кароль тер ладонью лоб, и видно было, что он напряженно вспоминает что-то.
— Последний раз я имел женщину… Четыре года назад. И еще семь месяцев. И девятнадцать, да, девятнадцать… — подтвердил он после минутного колебания. — Девятнадцать дней. Это…
— На деревьях тогда еще не было листьев, — вклинился Беер, — в это время деревья черные. Или облепленные снегом.
— Иди ты знаешь куда со своей поэзией!
— Поэзия? — тем же тоном продолжал Беер. — Может быть, но это значит, что через несколько месяцев кончаются твои пять лет. У тебя еще столько впереди… Заново научишься с женщинами… У меня-то уж, пожалуй, не получится.
Он потянул Кароля к окну, и они молча стали смотреть на пробуждающийся городок. Обычно жизнь его текла лениво, за исключением тех дней, когда крестьяне съезжались на базар. Тогда заключенных будил грохот телег. Они слышали рев скота, приводимого на убой или на продажу. После такого дня улица превращалась в неподвижный, как будто застывший поток соломы и навоза. Но вечером выходили подметальщики, и утром было уже чисто и свежо; день снова начинался с того, что на балкон выходил лавочник, а это предвещало появление девушки в ночной рубашке, под которой они угадывали ее формы.
Немногочисленные и неторопливые здесь автомобили пролетали сегодня вдоль стены с необычной скоростью, прохожие оживленно жестикулировали, то куда-то бежали, то собирались небольшими группками. Балкон словно вымер, и впервые за это лето в будний день не загрохотала на нем штора из рифленого железа. Но вот к лавке подъехала подвода, запряженная двумя огромными першеронами. Семья лавочника принялась нагружать на нее узлы, чемоданы и сундуки.
«Что там стряслось? — подумал Беер. — Нелегко мелкого буржуа стронуть с места. Он любит покой. И тепло… Значит, что-то очень важное, если меняется их жизнь… А что, если это изменит и мою?»
Он горько усмехнулся.
Если бы он захотел год назад, ходил бы теперь по шумным улицам Варшавы, пошел бы сегодня в Лазенки… Если бы захотел? Нет. Если бы смог. Но если бы он смог, то уж до конца дней презирал бы себя, потому что это значило — отречься. И что бы от него осталось? Пустое место. Не только в глазах людей — перед ними он сумел бы оправдаться, мол, прежние заслуги, то да се… Но как оправдаешься перед самим собой?
Юно приходил тогда с сигаретами дружески поболтать, приглашал его в кабинет с ковром и креслами, запускал легкую музыку, подсовывал испанские апельсины. У Беера было смутное ощущение, что достаточно протянуть руку к круглому, сочному плоду, чтобы очутиться по другую сторону границы, перейти которую предлагал ему Юно. Поэтому Беер не протянул руку, и тогда Юно утратил равновесие, он лебезил, улыбался, потом кричал, потом снова готов был лизать деревянные башмаки Беера.
— Подпишите, Беер… Насиделись уж. Перед вами откроется мир…
Беер улыбался несколько беспомощно, — так что Юно не мог понять толком, сколько в этой улыбке растерянности, а сколько иронии, — и отвечал:
— Какой мир, Юно? Ваш?
— Нормальный мир, человеческий. Он только один.
— Ошибаетесь, начальник.
— Так вот, если мы вас выпустим, Беер…
При этом последнем разговоре запомнилось лицо Юно — красное, со шнурами набухших жил на лбу. «Я сгною тебя, Беер, сгною, проклятый большевик». Но у Юно были слабые нервы: он не выдержал многочасового грохота сотен кулаков в железные двери. И Беер вернулся в свою камеру к Испанцу и Рыжему Альфреду, которых два года назад французы схватили при переходе через Пиренеи и отослали на родину. Если бы не сняли с окна «намордники», в этой камере было бы так же, как пять лет назад, когда сюда пришел Кароль. Те же серые, испещренные именами и изречениями стены, пропитанные сыростью и скукой дней, лишенных смысла.
Думая о своих разговорах с Юно, Беер обнаруживал в себе что-то тревожащее: в нем не было ненависти к этому человеку.
Он чувствовал: что-то в нем перегорело. «Может, на это они и рассчитывали? Ведь им-то хорошо известно, что когда ты на пределе в этих четырех стенах, то приходит бессилие или равнодушие… Значит, им удалось что-то сжечь во мне?»
Спешка, лихорадочная суматоха на улице были чем-то несущественным, далеким, чужим. Это встревожило его; когда им овладевало безразличие к тому, что происходит во внешнем мире, его охватывал страх, что он умирает.
— Беер, слышишь? — Кароль ткнул его локтем.
Грохот заполнил городок и долго волнами перекатывался над ним. Потом стены тюрьмы начали дрожать уже ощутимо, и грохот достиг кульминационной точки. И вот на улице возле дома с балконом появился первый танк. Испуганные лошади, таща за собой подводу, подались на тротуар, повалили низкий зеленый заборчик и остановились в саду, запутавшись в ветвях деревьев. Открытые люки танков обнажали темное нутро, солдаты сидели на краях башенки выпрямившись и казались странно плоскими, как будто людские туловища скипелись с железом машин. Улица замерла. Какой-то подросток вскинул руки и, размахивая палкой, восторженно выкрикнул что-то, но тут же сник, потому что солдаты не ответили, а прохожие были какие-то каменные, молчаливые.
За танками шла кавалерия; лязг моторов и гусениц постепенно стихал, и улица заполнилась неритмичным, но очень выразительным, даже мелодичным цокотом конских копыт. Уланы были сосредоточенны, торжественны и ярки, они лучше, чем танки, вписывались в фон из двухэтажных домиков с балконами и высящихся над ними тополей.
— Беер… — Кароль оборвал, как будто боясь высказать вслух свое предположение. — Беер, а вдруг это уже началось?
Беер молчал. Когда удалился последний эскадрон и стихло клацанье копыт, Беер саркастически сказал:
— «Бравые ребята, как с картинки взяты!»
Потом добавил:
— В опереточных фуражечках не воюют. Хотя… Белогвардейские офицеры шли на большевиков четкими колоннами, в начищенных сапогах и в белых перчатках. С шиком, прямо на «максимы».
Испанец уже давно стучал в стену, наконец он стал лупить в нее башмаком. Стена отзывалась глухо, как будто звук проходил через фильтр из ваты. Беер присел на нары и простучал в ответ: «Чего тебе?»