Моя жена замолчала, а мы на минуту задумались над женскими предчувствиями, о которых еще очень мало известно, хотя они такие же древние, как страх и беспокойство в душах матерей и жен, а потом опять начали разговор о событиях тех лет. Это было тяжелое и трудное время, памяти которого мы остались верны, как каждый, кто, начав борьбу, возвращал себе и человеческое и национальное достоинство, ибо одно без другого не существует.
Перевод В. Бурича.
Станислав Зелинский
ЧЕРНЫЕ ТЮЛЬПАНЫ
День подходил к концу. Краски поблекли. Очертания предметов сгладились. Из углов комнаты к окну уже потянулся полумрак и вместе с табачным дымом заполнил дом предвечерними сумерками. Еще минута, и на улице зажгут фонари.
Трое мужчин сидели в креслах, слегка отодвинутых от стола. Сгущавшаяся тьма скрадывала черты их лиц. Вспыхивали и гасли огоньки сигарет. Городской гул почти не долетал сюда, до верхнего этажа, и все разговаривали, не напрягая голоса.
— Сумерки — любимое время болтунов… Тянутся недолго, но, прежде чем перейдут в вечер, взбудоражат воображение не хуже вина. Вызывают картины прошлого. Пришпоривают память. Я наслушался в жизни всякого… Каждый рассказывал по-своему: кто коротко, кто длинно, кто занятно, кто скучно, но большинство начинало рассказывать в предвечернюю пору. Не зажигая огня.
— Рассказы, рассказчики… Хо-хо, не часто у меня хватает на это времени, — с нескрываемой иронией отозвался другой. — Жизнь моя идет быстро. И в конечном счете за стандартными фразами теряется волнующее содержание историй, о которых ты говоришь. Все мы стараемся выставить себя в выгодном свете, тянемся к готовому и повторяем свои истории так часто, что они утрачивают всякий смысл и значение. Остается лишь звук или вереница букв на бумаге.
— Это напоминает мне… — начал третий, но прежде, чем он закончил фразу, его грубо прервали:
— Ты собираешься говорить о стандартных фразах?
— В известном смысле — да. Что бы ты сказал, прочитав такую фразу: «Мы подружились на развалинах немецкого фашизма!»? Стандартная фраза, да?
— Что за привычка! Сперва скажи, о чем ты хочешь рассказать, а потом задавай вопросы. Пожалуйста, рассказывай… Во всем виноваты сумерки, а не ты. Они на каждого по-своему действуют.
— Рассказ мой начинается не с этой фразы о дружбе. Я услышал ее от одного советского офицера после того, как уже просидел порядочное время за бутылкой вина. Было это в ресторане при гостинице года два назад в одном из советских городов. Я старался вспомнить, откуда знаю этого рослого русского со множеством орденов. Я тянул вино, курил сигарету за сигаретой и краем глаза следил за соседним столиком, где двое офицеров, кончив ужинать, пили коньяк и закусывали яблоками. Память отказывала мне, хотя я старательно обшарил все ее закоулки. В конце концов я пришел к выводу, что русский напоминает мне кого-то из моих знакомых. Но кого? Я не нашел ответа и на этот вопрос. Я поискал глазами официанта. «Уже поздно, — решил я, — расплачусь и пойду спать». Но случилось то, что чаще всего случается в подобных ситуациях. В последнюю минуту не то какой-то его жест, не то выражение лица помогли памяти.
Я встал, подошел к соседнему столику и, чтобы увериться в своих предположениях, задал офицеру несколько вопросов. Была ли раньше у него борода? Об этом я спросил дважды — это занимало меня больше всего. И по мере того как я говорил (а мой русский язык далек от совершенства), удивление сходило с лица офицера. Вдруг он радостно улыбнулся, вскочил и обнял меня.
— Это мой хороший друг, — сказал он товарищу. — Мы подружились на развалинах немецкого фашизма!
После этого представления мы с присущей славянам сердечностью расцеловались. Официант, зорко следивший за всей этой сценой, поспешил подать третий прибор и новую бутылку. Мы подняли рюмки, провозгласив соответствующий случаю тост.
— Оратор я никакой, но за дружбу всегда выпью! Ваше здоровье! — отозвался другой офицер.
Он ни о чем не спрашивал и не удивлялся. Лишь следил за тем, чтобы рюмки все время были наполнены, и подсовывал мне яблоки. — Живой витамин, самая здоровая пища… А теперь выпей… Чувствуешь, как коньяк подхватил витамины и разносит по всему организму?..
— Сейчас я тебе все расскажу, — сказал мой знакомый. — Ты нас не подгоняй, каждый живет по своему счетчику.
Вот вам история, рассказанная вечером под коньяк с яблоками.
Начинать надо с тюльпанов. Комендант лагеря выписал из Голландии луковицы и велел посадить их на клумбе перед больничным бараком. Пунцовые, золотистые и иссиня-черные цветы зацвели в первое же лето. Комендант, мужчина атлетического сложения, ходил вокруг клумбы и вздыхал, как влюбленная школьница. Тюльпаны! И действительно, ни в одном лагере не было таких красивых! Даже гестаповцы время от времени, увозившие людей на особый допрос, не могли надивиться. И вдруг тюльпаны начали чахнуть. Наверное, затосковали по родине. На бархатистых лепестках появлялись ржавые пятна. Стебли слабели. Тюльпаны хирели на глазах. Комендант впал в отчаяние и немедля вызвал специалистов, чтоб помогли в беде.
По этой причине нашу команду послали однажды утром не на лесные работы, а к клумбе перед больничным бараком. Нам было приказано разрыхлить землю и посыпать луковицы сероватым порошком. Такая работа не терпит спешки, и потому до полудня мы сделали едва половину. В это время немцам выдавали обед. Охранники и садовники, прихватив котелки, пошли на кухню, а мы отдыхали в тени за госпитальным бараком. Нас пробудил от голодной дремы грохот подъезжающего тягача. Миг спустя мы услыхали раздраженные голоса. Дежурный по бараку обругал шофера бульдогом за то, что тот не предупредил о своем приезде по телефону: теперь как раз обеденный перерыв, и будет лучше всего, если он уберется к черту, пока его не увидел комендант, не то без мордобоя не обойдется… Другой с не меньшей злостью отвечал, что он тоже человек и имеет право на горячий обед в своей казарме, а потому ждать здесь не собирается… Санитар хлопнул дверью, но машина не уехала. Мы ждали, чем это кончится. С грохотом упали борта прицепа. Потом заскрежетали шестеренки. Шофер поднимал кузов прицепа, собираясь разом сбросить наземь привезенный груз. И тут раздался хватающий за душу стон, похожий на вздох умирающего великана. Мы вскочили на ноги.
Тягач с прицепом был уже в воротах — он удирал из лагеря на бешеной скорости. А на клумбе посреди бархатных тюльпанов лежали сваленные грудой неподвижные тела в темно-зеленых лохмотьях… Эти люди были еще живы. Они шевелили губами, пытались выползти снизу, из-под других тел, просили о помощи едва слышными стонами.
Я подхватил под руки одного из них и потащил его к бараку. На крыльцо выскочил санитар:
— Брось его!
— Ты соображаешь, — сказал я ему, — что будет? Погляди на тюльпаны!
Он побледнел и попятился назад, давая пройти. Мы уже успели внести десять больных, когда примчался комендант. Тут началась истерика.
— Ах, Gott, Gott! Свинья Крапке подстроил мне эту штуку! Из зависти! Ведь он у себя и самого жалкого цветочка не вырастил! О бедные мои тюльпаны!..
Комендант плакал и, меняя обойму за обоймой, палил без прицела во вздрагивавшие тела, сваленные на цветы.
Но унесенных нами в барак не тронули. А убитых мы закопали за лагерем. Жизнь у нас началась — не дай бог… Комендант ходил чернее грозовой тучи.
Через некоторое время пленные в бараке окрепли. Их увезли под конвоем в главный лагерь, неподалеку, где им предстояло разбирать руины и вытаскивать невзорвавшиеся бомбы. А вечером того же дня мы узнали, что один из русских бежал. Конвоир зазевался, а пока схватился за свой автомат, пленный уже скрылся в лесу. Я спросил, кто сбежал. Мне сказали, что «большевик с бородой». Я покачал головой: значит, тот самый, которого я втащил в барак. Светловолосый, высокий и удивительно легкий для своего роста… А когда-то был, наверное, молодцом…