Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Гродзицкий наморщил лоб:

— А, учитель гимнастики.

— Представь себе! — Роек машинально взял папиросу из пододвинутой ему коробки и так же безотчетно прикурил ее от огонька зажигалки, неведомо как и когда вспыхнувшего между пальцами Гродзицкого. Он чувствовал себя все свободней, тайная радость понемногу согревала его. — Представь себе! Гамбургер был когда-то спортсменом, у него даже медали и ленты есть. Он жаловался мне, что ему скучно на наших заседаниях, но Зубжицкий требует, чтобы он присутствовал. Зачем это нужно, никто, не понимает. И вот сегодня даже Гамбургер подал голос. Не думай, что он говорил о твоем мальчике что-нибудь лестное. Он, во всяком случае, не считал это лестным. «Этот ученик — сказал он, — сам себя губит, даже гантелей в руки не возьмет, если его не заставишь. Еще лапту кое-когда поиграет, да и то — глядеть тошно. А стоило бы ему захотеть, какой был бы мужчина!»

— Э, ерунда, — махнул рукой Гродзицкий. — Кто из нас придавал значение гимнастике!

Роек поспешно согласился с ним и, чтобы тем основательней опровергнуть мнение экс-спортсмена, сообщил восторженный отзыв учителя польского языка. Шеремета появился на заседании в форме «сокола», и Роек, подробно описывая его внешность, стал рассуждать о человеческих чудачествах вообще. Гродзицкий внимательно слушал, но воспринимал больше само звучание слов, а не смысл. Голос у Роека был скрипучий, временами прерывался — не мудрено, у него, верно, все внутри одеревенело от постоянного молчания. По рассказам сына, Гродзицкий хорошо знал и мог себе представить повседневный школьный язык филолога, у которого каждое слово было взвешено и сосчитано.

Папироса догорала, Роек притушил ее в пепельнице. Жилет его был усыпан пеплом, но в мозгу мелькала мысль, что он, кажется, ни разу даже не затянулся. От долгой речи в горле у него пересохло, и он внезапно умолк, как будто остановился механизм, испортившийся от неосторожного обращения. Гродзицкий, привыкший ужинать в определенное время, почувствовал голод, но боялся спугнуть гостя. Наконец он положил руку на колено Роека.

_ Знаешь что? Раз для тебя важно сохранить дело в тайне, перейдем на минутку в мою комнату, а тем временем нам тут подадут что-нибудь поесть. Нет, нет, никаких разговоров.

Он взял лампу, втолкнул Роека в свой кабинет, сказал: «Я сейчас», — и вышел в столовую. Когда он вернулся, Роек стоял на том же месте и потирал ладонью лысину. В гостиной кто-то суетился. Мысль о том, что это жена Гродзицкого, наполняла Роека необъяснимым трепетом. Гродзицкий, отмотав шнурок с гвоздя, спустил штору. Да, от этого шнурка зависело, будет ли Роек здесь сегодня или не появится никогда. Если бы штору опустили на полчаса раньше, никакая сила в мире не заставила бы учителя постучать в завешенное окно. Уяснив себе это, Роек ощутил щемящую тоску, — сколько лет уже ходит он по улицам, которые скрещиваются, соединяются, сливаются, чтобы выбросить его, как рыбу из сетей, на порог его дома. Этот оббитый, выщербленный посредине порог мог бы засвидетельствовать, с какой неохотой ступали на него ноги в старомодных штиблетах, которые разнесли по городу в мириадах пылинок изрядную часть сосновой его древесины.

Гродзицкий вынул из коробки на столе две сигары:

— Это мы выкурим после ужина.

Он ходил вокруг гостя с некоторой робостью. Но Роек не нуждался в его опеке. Теперь он прохаживался по комнате, разглядывая картины, но, погруженный в созерцание своих чувств, ничего не видел.

В дверь постучали.

— Готово, — обрадовался Гродзицкий и взял Роека за руку.

В гостиной зажгли висячую лампу и накрыли стол скатертью. Там были сардины, брынза, масло и тонкие, поджаристые холодные зразы — кулинарный секрет пани Гродзицкой, — которые летом обычно брали с собой, отправляясь в город. Гродзицкий принялся мастерить из двух сардинок, брынзы и масла бутерброд, щедро посыпая его паприкой.

— Ты, конечно, можешь есть сардины отдельно, но все же попробуй, как это вкусно.

Он налил в две рюмки домашней вишневки. Роек выпил, соорудил себе толстый бутерброд на ломтике черного хлеба — в тарелке осталась еще одна сардинка, утопавшая в масле. На лице Роека было какое-то тупое изумление, как будто перед ним претворялась в жизни сказка о скатерти-самобранке.

— Хлеб этот ржаной — отличный, не правда ли? — достает нам прислуга, отправляется за ним к Цитадели. Обходится он ей в двадцать четыре геллера и уж точно не знаю во сколько щипков, которые она героически терпит, дожидаясь у казармы. Правда, сдается мне, мы приплачиваем кое-что еще в виде шницелей, которые поедает некий ефрейтор, захаживающий к ней по воскресеньям.

Роек выпил вторую рюмку и продолжал есть молча, ничего не возражая, но и не разделяя веселья хозяина. Он вел себя как бедняк, которому судьба послала возможность утолить голод и который изо всех сил старается помочь судьбе. То и дело его рука с костлявыми, подагрическими пальцами тянулась за хлебом, и Гродзицкий заметил, что ногти у него безобразно обгрызены.

— Не обижайся, — сказал Гродзицкий, — но прошло столько лет… Как тебе живется?

Вилка Роека с кусочком зразы остановилась в воздухе.

— Неважно. — И, немного погодя, прибавил: — Это уж в природе вещей, все идет к худшему. Но ты, возможно, другого мнения?

Гродзицкий не чувствовал за собой права вступать в этот спор.

— Ты женат? — спросил он.

Роек утвердительно кивнул головой.

— А дети есть?

— Был один ребенок. Умер. Теперь ему было бы столько же, сколько твоему сыну.

— Что ж, на то воля провидения… — вздохнул Гродзицкий.

— Моя жизнь не внушила мне высокого мнения о провидении господнем.

Гродзицкий, огорчившись, что расстроил гостя своим любопытством, стал суетиться — подвигал Роеку мясо, хлеб, откупорил еще бутылку пива. Но Роек потерял аппетит. Он засмотрелся в окно, через которое был виден конец Клейновской улицы с горевшим на углу фонарем. Зеленоватый, унылый, холодный свет падал на черно-желтый почтовый ящик, что висел на стене углового дома. Печальные мысли Роека вились вокруг этого предмета, такого будничного и такого для него волнующего, — он смотрел на ящик так, будто видел его впервые в жизни. Он не помнил, когда приподнимал жестяную крышку, чтобы опустить письмо. Да писал ли он вообще когда-нибудь письма? Ведь на свете не было никого, кто ждал бы от него вестей.

— Ты говорил, что должен сообщить мне что-то важное,— напомнил Гродзицкий.

— Да, да.

— Это в связи с сегодняшним заседанием?

Роек потянулся за стаканом, который ему налил Гродзицкий.

— Ты, верно, догадываешься,— сказал он, вытирая салфеткой осевшую на губах пену, — что это заседание было необычным. Законоучитель наш постарался. Ты ксендза Грозда знаешь?

— Только по рассказам Теофиля.

Две глубокие складки, как бы скобки по сторонам рта, еще больше углубились и чуть сдвинулись — на изможденном лице обозначилась слабая усмешка. Гродзицкий даже не заметил бы ее, если бы Роек не сказал:

— Прости, но меня смешит это имя. Помнишь ли ты греческий еще настолько, чтобы понять его значение?

— Ну, разумеется. «Любезный богу». Что тут смешного?

— Именно это и было темой заседания — в какой мере имя твоего сына стало анахронизмом.

Гродзицкий пристально взглянул на гостя. Неужели живецкий портер в смеси со светлым львовским пивом мог оказать столь неожиданное действие на поведение человека?

— Не понимаю, — сказал он.

Роек снова обрел дар речи, утраченный во время еды, и подробно рассказал все, что сообщил ксендз Грозд учителям о своем приключении на Высоком замке.

— Очень жаль, — закончил он, — что нынче не было Коса, у него в эти же часы было в университете заседание. Ксендз ссылался на него. Еще неизвестно, как бы все это представил второй свидетель.

Гродзицкий сидел с опущенной головой и молча перебирал пальцами по столу, как по клавишам.

— Да ты не волнуйся. Как-нибудь все уладится. Твое положение… Сына надворного советника не выгонят так сразу. Впрочем, об этом и речи не было.

31
{"b":"818035","o":1}