Весь стол неотступно просил его назвать эту вещь, которую так трудно вылепить. «Это — наследный принц, — хладнокровно ответил он. — Монарху нелегко уже создавать и владетельных князей, а наследного принца он (как бы ни старался), даже будучи в самом цветущем возрасте, может изготовить, говорю я вам, лишь в одном экземпляре (ибо эта модель — отнюдь не безделка, а, напротив, самое важное изделие, которое целому народу служит валом для мельниц, для говорящих автоматов и для музыкальных ящиков). Но зато, господа, плодить графов, баронов, камергеров, штаб-офицеров и, тем более, простых смертных и подданных, короче говоря, мхи и лишайники этого рода, являющиеся уже generatio aequivoca, монарху настолько легко, что подобные lusus naturae и первые рои или простейшие организмы он, шутя, выпускает в свет уже на первых порах своей светской жизни, в самой ранней юности, тогда как в более зрелом возрасте ему иногда не удается соорудить хотя бы одного наследника престола. Между тем, после стольких пробных выстрелов и военных упражнений, право же, следовало бы ожидать как раз обратного».
(Конец застольной речи Лейбгебера.)
После обеда оба друга отправились расположиться лагерем в веселом зеленеющем «Эрмитаже», и аркады ведущей туда аллеи казались их радостным сердцам прорубленными сквозь леса счастливой Аркадии; на равнине вокруг них расположилась на отдых юная перелетная птица, весна, и выгруженные ею цветочные сокровища лежали разбросанными по лугам и плыли по течению ручьев, а птиц влекли ввысь длинные солнечные лучи, и весь крылатый мир в упоении парил среди разлитых благоуханий.
Лейбгебер решил, что сегодня в «Эрмитаже» откроет свою тайну и сердце, но предварительно вскроет несколько бутылок вина.
Он просил и требовал, чтобы адвокат прежде всего прочел ему краткую осведомительную лекцию о своих предшествовавших приключениях на суше и на воде. Фирмиан сделал это, но с разбором. О страдальческом годе живота своего, о своих финансовых затруднениях, об аллегорической зиме своей жизни, на снегу которой он вынужден был гнездиться, подобно зимородку, и обо всех холодных северных ветрах, заставляющих человека зарыться в землю, словно воюющего зимой солдата, — обо всем этом он упомянул только вскользь. Я это одобряю: во-первых, потому что мужчина не был бы мужчиной, если бы на уколы нужды он жаловался больше, чем девушка — на проколы ушей, ибо в обоих случаях в эти раны продеваются подвески для драгоценностей; во-вторых, потому, что он не хотел вызвать у своего друга раскаяние по поводу обмена именами, этого источника и ключа всех его злоключений. Но для его чуткого друга уже его побледневшее, поблекшее лицо и ввалившиеся глаза были отчетливым оттиском ледяных тисков и выразительным зимним ландшафтом, изображавшим занесенный снегом участок его жизненного пути.
Но Фирмиан еле смог сдержать подступавшие к его глазам кровавые слезы, когда коснулся самых глубоких и сокровенных ран, иначе говоря, когда ему пришлось поведать о ненависти и любви Ленетты. Но если ее слабую любовь к нему и сильную к Штибелю он обрисовал только слегка, то для исторической картины, изображавшей ее честность в отношении рентмейстера, и вообще низость Розы, он избрал гораздо более яркие краски.
«Если ты кончил, — сказал Лейбгебер, — то позволь тебе сказать, что женщины — не падшие ангелы, а нападающие. Чорт побери! При стрижке овец и баранов, которой мы подвергаемся, они снимают с нас не столько шерсть, сколько шкуру. Если бы я шел по мосту, ведущему в замок святого Ангела в Риме, то подумал бы о женщинах, ибо там стоят изваяния десяти ангелов, каждый с каким-нибудь орудием страстей Христовых: у одного — гвозди, у другого — трость, у третьего — дротик. Так и каждая женщина имеет в руках какое-нибудь орудие пытки для нас, бедных агнцев божьих. Например, знаешь ли ты, кого твоя вчерашняя Афина-Паллада, твоя незнакомка, приковала к ножке брачного ложа обручальным кольцом, словно кольцом, продетым в нос? — Но сначала я должен тебе ее описать: она прекрасна, поэтична, мечтательно влюблена в британцев и ученых, следовательно, и в меня, — и по той же причине живет за городом, в „Фантазии“, вместе с одной знатной англичанкой, которая наполовину компаньонка леди Крэвен и маркграфа, — ничего не имеет и ничего не акцептирует, бедна и горда, легкомысленно-отважна и добродетельна — и зовется Натали Аквилиана… Знаешь, с кем ей предстоит сочетаться браком? — С таким дряблым, выгоревшим подлецом, с такой вялой душонкой, которая вылупилась из своей яичной скорлупы за несколько недель до срока, и теперь, с желтыми перьями вместо волос, пищит возле наших каблуков, — которая, подражая Гелиогабалу, ежедневно надевавшему новое кольцо, проделывает то же самое с обручальными кольцами, — которая отлетит за северный полюс, если я чихну носом, и за южный, если я это сделаю другим способом и не оборачиваясь, — и которую именно, тебе я могу не описывать, ибо ты сам только что описал ее мне, — и которую ты опознаешь, как только я ее назову… На красавице женится рентмейстер Роза фон Мейерн».
Фирмиан был не только не разочарован, но прямо очарован этой вестью. Короче говоря, неведомая Натали — это племянница тайного, о которой Лейбгебер уже упоминал в одном письме первой книги. «Послушай, — продолжал Лейбгебер, — я позволю разрезать и разрубить меня на еще более мелкие кусочки, чем Великую Польшу,[129] на лоскутки, которые не смогут прикрыть ни один древнееврейский гласный знак, если из этого предприятия что-нибудь выйдет; ибо я его расстрою».
Как известно, с этой девушкой, которую его незапятнанная душа и смелый нрав привязали к нему нерасторжимо, он беседовал ежедневно, а потому, чтобы расторгнуть ее предстоявший брак, достаточно было лишь повторить и подтвердить ей высказанное Зибенкэзом об ее женихе. Знакомство с ней Лейбгебера и его сходство с Зибенкэзом были вчера виною тому, что нашего Фирмиана она приняла за друга, к которому он направлялся.
Большинство читателей, вместе с адвокатом, возразят мне и Лейбгеберу, что любовь Натали не согласуется с ее характером, а брак из-за денег — с ее равнодушием к деньгам. Но дело объясняется просто: Эверара, эту пеструю мухоловку, она еще никогда не видела, и знала только его Исавову руку — а именно рукописи, то есть его голос Иакова: он лишь писал ей безупречные сентиментальные гарантийные письма (пакетики, полные стрел Амура и штопальных игл), и эти дворянские грамоты служили хорошими письменными доказательствами высоких качеств его сердца. — К тому же тайный написал своей племяннице, что «в день св. Панкратиуса (12 мая, то есть через четыре дня) прибудет и представится ей господин рентмейстер, а если она ему откажет в руке и оставит его с носом, то пусть никогда не смеет заикнуться о том, что была племянницей Блэза, и пусть отправляется с богом умирать с голоду в своем Шраплау».[130]
Говоря, как честный человек, лишь три письма Розы и, по-видимому, не из лучших, я с минуту имел в руках и с час — в кармане; но они, в самом деле, были неплохи и были гораздо менее безнравственны, чем их автор.
Едва Лейбгебер сказал, что он хочет сделаться предварительной консисторией для Натали и развести ее с рентмейстером еще до бракосочетания, как она сама подъехала с несколькими подругами и вышла из экипажа, но не стала сопровождать их к сборному пункту общества и поднялась одна по уединенной боковой аллее в так называемый храм. В своей поспешности она не заметила, что против конюшни сидит ее друг Лейбгебер. Дело в том, что посетители байрейтского «Эрмитажа» с древних и маркграфских времен вынуждены сидеть в небольшой рощице, всегда прохладной благодаря тени и сквознякам, и лицезреть лишь сильно растянутое в длину хозяйственное строение и конюшни, имея зато невдалеке, за спиной, прекраснейшие виды, и легко могут сменить на них голую облицовку каменных стен, если встанут и прогуляются за рощу, в одну из боковых сторон.