Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

От этого двухчасового сердечного опьянения Фирмиан отдохнул в крестьянской хижине. Такому больному, как он, буйный хмель этой чаши веселья скорее бросился в сердце, как другим больным он скорее бросается в голову.

Когда он снова вышел на открытый воздух, то ослепительный блеск сменился ровным светом, а восторг перешел в тихую радость. Каждый красный висящий майский жук, и каждая красная церковная крыша, и каждый журчащий поток, мечущий искры и звезды, озаряли его душу радостными отблесками и небесными красками. Когда сквозь шумное дыхание лесов к нему доносились крики угольщиков, отголоски щелкания бичей и треск падающих деревьев, — когда он затем шел дальше и глядел на белые замки и белые дороги, которые, подобно созвездиям и млечным путям, прорезали темно-зеленый фон, и на сияющие хлопья облаков в глубокой лазури, — и когда вспыхивающие искры то капали с деревьев, то взлетали над ручьями, то скользили вдали по лезвиям пил, — то уж ни один туманный закоулок его души, ни один загроможденный угол не мог тогда оставаться без солнечных лучей и весны; растущий лишь во влажной тени мох гложущих, снедающих забот спадал на вольном воздухе с его майских и хлебных деревьев, и душа его невольно примкнула к хору бесчисленных голосов, порхающих и жужжащих кругом, и пела вместе с ними: «Жизнь прекрасна, юность еще прекраснее, а весна прекраснее всего».

Минувшая зима лежала позади него, словно угрюмый, замерзший южный полюс, а местечко Кушнаппель осталось где-то внизу, словно затхлый школьный карцер, где от сырости каплет со стен. Лишь его комнату пересекали веселые широкие снопы солнечных лучей; и к тому же он представлял себе в ней свою Ленетту, в качестве единодержавной правительницы, которая сегодня могла стряпать, мыть и говорить все, что хотела, и у которой, сверх того, сегодня были заняты и голова и руки в ожидании того отрадного, что должно было последовать вечером. Сегодня Фирмиан от всего сердца радовался тому небесному сиянию, которое внесет в ее тесную яичную скорлупу, серную копь и картезианскую келью, словно в темницу св. Петра, явившийся туда ангел, Штиблет. «Ах, — подумал он, — пусть бог пошлет ей столько же радости, сколько мне, и еще больше, если это возможно».

Чем больше он встречал селений с их бродячими театральными труппами, тем театральнее казалась ему жизнь:[127] ее тягости превращались в гастроли и аристотелевские завязки трагедий; его собственный костюм — в оперный; его новые сапоги — в котурны; его кошелек — в театральную кассу; и одну из эффектнейших сцен театрального узнавания ему предстояло сыграть на грудой своего любимца.

В три с половиной часа пополудни, когда он еще не вышел за пределы Швабии и находился в одном селении, о названии которого не спросил, его душа внезапно вся растеклась водою, слезами, так что он даже сам удивился собственной растроганности. Окрестность скорее могла навеять противоположное настроение: Фирмиан стоял возле старого, немного поникшего майского дерева с засохшей верхушкой, — на общинном лугу крестьянки поливали блестевший на солнце холст и кормили пушистых желтых гусят, бросая им рубленые крутые яйца и крапиву, — мелкопоместный дворянин, за неимением лучшего служивший сам себе садовником, подстригал живые изгороди, а уже остриженных овец альпийский рожок пастуха сзывал к майскому дереву. — Все было так юно, так мило, в итальянском духе, — прекрасный май полуобнажил или совсем обнажил всех и вся — овец, гусей, женщин, горниста, подстригателя изгородей и самые его изгороди.

Почему в столь веселом окружении Фирмиан стал чувствителен? — Собственно говоря, не столько потому, что сегодня он весь день был слишком радостен, сколько потому, что овечий фаготист своим режиссерским свистком сзывал свою труппу под майское дерево. В душе Фирмиана, который в детстве сотни раз выгонял население отцовского овечьего хлева навстречу трубящему бродячему музыканту и пастуху, под сень его пастырского посоха, эта альпийская пастушеская мелодия сразу воскресила пору розового детства; отряхая с себя утреннюю росу и покинув свое гнездышко, сплетенное из нераспустившихся и уснувших цветов, она небесным видением встала перед ним, невинно улыбнулась ему своими бесчисленными надеждами и сказала: «Погляди, как я прекрасна, — мы играли с тобою вместе, — прежде ты получал от меня много подарков, большие царства и луга, и золото, и прекрасный просторный рай за горами, за долами, а теперь у тебя больше нет ничего? И ты, к тому же, так бледен! Поиграй опять со мною!» — О, ведь в каждом из нас музыка воскрешает детство, задающее каждому тот же вопрос: «Разве не расцвели еще розы из тех бутонов, что были даны тебе мною?» Ах, они уже давно расцвели, но то были белые розы.

Лепестки цветов радости Фирмиана вечер сомкнул над их нектариями, и чем дальше он брел, тем холоднее и крупнее становилась падавшая на его сердце вечерняя роса тоски. Перед самым заходом солнца он подошел к одному селению; к сожалению, у меня из памяти словно вычеркнуто, было ли то Хонхарт или Хонштейн или Иаксхайм; могу лишь утверждать, что это было одно из них, ибо оно находилось возле реки Иагст и у границы Эллвангенского епископства, на территории Ансбахского княжества. Перед Фирмианом, в долине поднимался дым над его ночлегом. Прежде чем итти туда, он прилег на холме под деревом, листва и ветви которого служили пюпитром для целого хора поющих существ. Невдалеке от него сверкала в лучах вечернего солнца трепещущая позолота воды, а над ним шелестели золоченая листва и белые цветы, подобно травам и полевым цветам. Кукушка, которая сама себе служит резонансной декой и многократным эхо, мрачным, жалобным голосом взывала к нему с темных вершин, — солнце стекало за горизонт, — тени окутывали сияние дня все более плотным траурным флером, — наш друг был совсем одинок, — и он спросил себя: «Что-то делает сейчас моя Ленетта, о ком она думает и кто с нею находится?» — И мысль «Нет у меня возлюбленной!» — ледяным холодом пронзила его сердце. И когда он достаточно ясно представил себе прекрасную, нежную женскую душу, которую он часто призывал, но нигде не встретил, — ради которой он с готовностью пожертвовал бы столь многим, не только своим сердцем, не только своей жизнью, но и всеми своими желаниями и надеждами, — то, сходя с холма, он, правда, тщетно пытался осушить заплаканные глаза; но по крайней мере все добрые женские души из числа моих читательниц, испытавшие неразделенную или несчастную любовь, простят ему эти горячие слезы, ибо по собственному опыту знают, что наш дух словно странствует по пустыне, овеваемой ядовитым самумом и усеянной сраженными им телами, от испепеленной груди которых отрываются их истлевшие руки, если живой попытается привлечь их к своей жаркой груди. Но вы, в чьих объятиях столь многих охладило непостоянство или леденящая смерть, вы все же не можете так скорбеть, как тот одинокий, кто никогда не знал утрат, ибо никогда ничего не имел, и кто тоскует по вечной любви, ни разу не утешенный даже ее призраком — преходящей любовью.

С тихой, кроткой душой, погруженной в исцеляющие грезы, отправился Фирмиан на ночлег и в постель. Когда он согнал в ней легкую дремоту со взоров, то в его веселые, ясные глаза ласково заглянули сквозь вырез окна мерцающие созвездия и ниспослали ему астрологическое предсказание радостного дня.

Одновременно с первым жаворонком он с такими же трелями и бодростью вспорхнул из борозды — постели.

Когда в этот день усталость ощипала крылья райских птиц его фантазии, он еще не успел окончательно выбраться за ансбахские пределы.

На следующий день он добрался до Бамбергского епископства (ибо Нюрнберг и его pays и coutumiers и pays du droit ecrit он оставил справа от себя). Его путь шел из одного рая в другой, — равнина казалась состоящей из садов, сложенных в виде мозаики, — горы как бы стремились распластаться по земле, чтобы человеку легче было взлезать на их спины и горбы, — лиственные леса были разбросаны, словно венки на празднестве природы, и заходящее солнце часто алело сквозь узорчатую ограду листвы на гряде холмов, словно румяное яблоко в резной чаше. — Одна ложбина как бы звала вкушать полуденный сон, другая — утреннюю трапезу; у того ручья хотелось любоваться стоявшей в зените луной, за этими деревьями — ею же, когда она лишь всходила, а внизу, у Штрейтбергских высот, — солнцем, когда оно опускается в чащу леса, словно на зеленую решетчатую кровать.

вернуться

127

Каждое путешествие переносит нашу душу из филистерского городишки в космополитический мир и в град божий.

93
{"b":"817905","o":1}