Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

P. S. «Я бы желал, чтобы после этой жизни бог предоставил мне вторую, дабы в ином мире я мог заняться реальными вещами; ибо здешний мир, поистине, слишком пуст и бледен: это жалкая нюрнбергская безделушка — лишь опадающая пена жизни, — скачок через обруч вечности, — дряблое содомское яблоко, полное праха, которое я никак не могу выбросить из пасти, сколько бы я ни брызгал слюной. О!»

* * *

Тем читателям, для которых эта шутка недостаточно серьезна, я где-нибудь докажу, что она даже слишком серьезна, и что только стесненная грудь способна так смеяться, что только слишком лихорадочный взор, перед которым фейерверки жизни пролетают подобно искоркам, предшествующим «темной воде», способен видеть и рисовать такие бредовые образы.

Фирмиан понял все, в особенности теперь… Но я должен вновь упомянуть об одиннадцатом февруарии, чтобы наполовину отнять у читателя ту симпатическую радость, которую он испытывал при виде радости вновь объединившегося трилистника. Потрясающая просьба Ленетты, чтобы супруг простил ее, была плодом, который, словно на гряде, удобренной дубильною корою, был взращен Цигеновским пророчеством, сотрясающим землю; Ленетта думала, что предстоит кончина мира и ее собственная, и перед близкой смертью, уже помахивавшей своим тигровым хвостом, она, как подобало христианке, протянула мужу руку в знак примирения. Конечно, перед его бесплотной, прекрасной душой ее душа проливала слезы любви — и восхищения. Но она и сама, может быть, принимала свои порывы радости за порывы любви, свое влечение — за верность, и надежда, что вечером она снова будет ласкать советника пылкими взорами, бессознательно выразилась у нее в более пылкой любви к мужу. Весьма важно, чтобы ни один человек не был здесь обойден одним из моих лучших поучений, которое гласит, что, имея дело хотя бы с наилучшей женщиной в целом мире, всегда следует различать, чего она в данную минуту желает и кого она желает; и последним далеко не всегда является тот, кто различает это. В женских сердцах происходит такая беготня всех чувств, такое пускание разноцветных мыльных пузырей, в которых отражаются все, а тем более близкие, предметы, что когда растроганная тобою женщина проливает слезу из левого глаза, она способна размышлять дальше и окроплять правым твоего предшественника или преемника, — что половину нежности, вызванной соперником, наследует, в качестве выморочного имущества, повелитель и супруг, — и что вообще женщина, даже при самой искренней верности, плачет не столько о том, что она слышит, сколько о том, о чем она думает.

Глупо лишь то, что среди нас столько людей мужского пола попадается в эту западню; ибо женщина, так как она больше наблюдает за чужими чувствами, не является при этом ни обманщицей, ни обманутой, а лишь обманом, оптическим и акустическим.

Такие глубокомысленные соображения об одиннадцатом февруария (этот месяц недаром обозначен в календарях эмблемой двурогого тельца) приходят в голову Фирмианам не раньше, чем двенадцатого. Венделина любила советника: в этом и было все дело. Вместе со всеми разумными кушнаппелианками она верила в генерал-супер-интенданта и его подземный пинок, пока вечером Штиблет не заявил напрямик, что считает это мнение безбожным; тогда она перебежала из алтаря вещего супер-интенданта в лагерь неверующего мирянина Фирмиана. Все мы знаем, что у него было так же много мужских причуд, всегда доводящих логичность до абсурда, как у нее — женских, нелогичных опять-таки до абсурда. Поэтому было безумием, что свою подругу, ожесточенную столь многими мелкими излияниями желчи, он надеялся снова задобрить великим излиянием сердца. Даже величайшее благодеяние или наивысшее воодушевление мужчины не могут сразу вырвать из женского сердца злобу, пустившую в нем тысячи мелких корней. Любовь, которую мы потеряли путем длительного охлаждения, мы можем снова накопить лишь путем столь же длительного согревания.

Короче говоря, через несколько дней выяснилось, что все осталось таким же, как три недели тому назад. Вследствие удаления Штибеля любовь Ленетты возросла настолько, что она со своими листьями уже не помещалась под стеклянным колпаком и прорастала наружу. Aqua toffana ревности наконец заструилась по всем жилам Фирмиана и потекла в его сердце и стала медленно разъедать его. Он был лишь деревом, на котором Ленетта вырезала свое имя и эмблему своей любви к другому и которое увядает от порезов. В торжественный день рождения Ленетты он тешил себя надеждой, что призванный обратно советник уврачует или хоть перевяжет наибольшую рану; но как раз тот, хотя и неумышленно, раздирал ее все шире; и как больно это было бедному супругу! Итак, он и внутренно и наружно сделался, одновременно, еще более неимущим, и немощным и потерял надежду увидеть первое мая и Байрейт. Весь февраль, март и апрель небо над его головой было затянуто громадными тучами, откуда моросил дождь; не видно было ни одного просвета, ни клочка лазури или багрянца вечерней зари.

Первого апреля наш герой вторично проиграл свой процесс, а тринадцатого, в великий четверг, он навсегда закрыл свой «Вечерний листок» (как он называл свой дневник, потому что писал его по вечерам), чтобы таковой, вместе со своими «Избранными местами из бумаг дьявола», поскольку они были готовы, отправить, — вместо своего тела, долженствовавшего вскоре исчезнуть, — в Байрейт, в преданнейшие руки Лейбгебера, ибо они, как полагал Фирмиан, конечно, охотнее ухватятся за его душу, — которая и обитала в этих бумагах, — чем за его тощее тело, так как последнее ведь сам Лейбгебер носил при себе во втором, перепечатанном без изменений издании, подобно кукле в кукле, а потому имел под рукою в любую минуту. Весь последний выпуск «Вечернего листка», эту лебединую песнь, отправленную затем на почту, я, недолго думая, воспроизвожу здесь дословно.

«Вчера мой процесс увяз во второй инстанции или трясине. Вражеский поверенный и первая апелляционная камера обратили против меня старый закон, который действителен не только в Байрейтском княжестве, но и в Кушнаппеле, и, согласно коему, показаниями, снятыми в нотариальном порядке, ни черта нельзя доказывать; требуются показания, снятые в судебном порядке. Две пройденные инстанции облегчают идущий в гору путь к третьей; ради моей бедной Ленетты я апеллирую в малый совет, и мой добрый Штибель даст ссуду. Конечно, вопрошая юридические оракулы, нужно соблюдать церемонию, принятую в старину при обращениях к языческим оракулам; нужно поститься и умерщвлять свою плоть. Я надеюсь, что от чиновных подлецов[122] или, вернее, егермейстеров, вооруженных вместо охотничьего ножа или рогатины мечом Фемиды, я уж сумею улизнуть сквозь охотничьи снаряды судопроизводства и сквозь охотничьи ловушки и западни судебных актов — не столько своим кошельком, уже вытянувшимся в жгутик, пока я его протаскивал сквозь все узкие петли тенет юстиции, — я надеюсь, что не столько им, сколько своим телом, которое вблизи от самой высшей инстанции превратится в могильный прах и тогда свободно пролетит сквозь все петли и над ними.

Сегодня я хочу окончательно отнять свою руку от этого „Вечернего листка“, пока он не превратился в настоящий мартиролог. Если бы можно было отделаться от своей жизни, подарив ее, то я охотно уступил бы свою любому умирающему, который бы ее пожелал. Однако пусть не думают, будто из-за того, что надо мною сейчас полное солнечное затмение, я стану утверждать, что оно происходит и в Америке, — или что я, так как возле самого моего носа падают хлопья снега, уже убежден, будто на Золотом берегу наступила зима. — Жизнь прекрасна и тепла; даже моя некогда была такой. Если бы случилось, что я высохну еще прежде, чем снежные хлопья, то я покорнейше прошу моих наследопреемников и всех, кто в бога верует, не отдавать в печать ничего из моих „Избранных мест из бумаг дьявола“, кроме переписанного мною начисто, то есть кончая „Сатирой на женщин“ (inclus). Далее, из настоящего дневник, в котором иногда случается вспорхнуть сатирической мысли, ни одна не должна итти в печать; это я строго запрещаю.

Если историку, исследующему этот дневник или, вернее, ночник, придет охота узнать, какие же тяжелые грузы и гнезда и стиранные тряпки были развешаны на моих ветвях и верхушке, так что она столь низко под ними согнулась, — и если он проявит особенное любопытство потому, что я писал веселые сатиры, — хотя сатирическими колючками я лишь пытался (как это делает кактус своими) добыть себе пропитание, словно всасывающими сосудами, — то я скажу этому историку, что его любопытство спрашивает больше, чем я знаю, и больше, чем я скажу. Ибо хрен бывает наиболее едким, когда он растерт, а человек, когда он растерзан, и сатирик бывает печальнее, чем шутник, по той же причине, по которой орангутанг более грустен, чем простая обезьяна, а именно потому, что он благороднее. — Конечно, если этот листок попадет в твои руки, мой Генрих, мой любимый, и если ты захочешь что-нибудь услышать о том граде, который становился все крупнее и со все большей силой падал на мои посевы, то подсчитывай не растаявшие градины, а побитые колосья. У меня больше нет ничего, что бы радовало меня, кроме твоей любви, — и ничего, что бы уцелело, кроме нее. Так как по ряду причин[123] я едва ли смогу посетить тебя в Байрейте, то распростимся на этой странице, словно духи, и обменяемся воздушным рукопожатием. Я ненавижу сентиментальничание, но судьба, наконец, почти наполнила меня им; и сатирическую глауберову соль, которую обычно с пользою принимают против этого, — подобно тому, как овцы, заболевшие легочной чахоткой на сырых пастбищах, вылечиваются лизанием соли, — я принимаю почти что суповыми ложками, величиной с ту, что я добыл стрельбой в птицу: но это, видно, не помогает. В общем, это и не важно; судьба — не уголовный суд, и она не откладывает казнь до выздоровления нашего брата, осужденных. Мое головокружение и другие предвестники удара обещают мне, что против кровотечений из носу, именуемых жизнью, мне вскоре пропишут основательное галеново кровопускание.[124] Именно поэтому я бы его не желал: напротив, меня способен рассердить тот, кто требует, чтобы судьба, — ибо мы запеленуты в тела, а нервы и жилы служат свивальниками, — немедленно распеленала его, словно мать — ребенка, потому что он кричит и немножко страдает резью в животе. Я бы охотно пробыл еще несколько времени спеленутым ребенком среди отпетых ребят,[125] тем более, что, как я опасаюсь, в ином мире я почти или совсем не найду применения для своего сатирического юмора; но я буду вынужден отправиться. Когда же это свершится, то я просил бы тебя, Генрих, чтобы ты прибыл сюда, в наше имперское местечко, и велел при себе открыть неподвижное лицо твоего друга, который уже не сможет состроить даже гиппократово лицо.[126] И вот, мой Генрих, когда ты пристально поглядишь на этот пятнистый, серый лунный лик и притом вспомнишь, что он почти не видал ни солнечных лучей, ни лучей любви, ни счастья, ни славы, то ты не сможешь поднять взоры к небу и сказать богу: „И вот, в конце концов, после всех его скорбей, ты, боже милосердый, совсем его уничтожил, и когда он, умирая, простер руки к тебе и твоему миру, ты столь широко расплюснул его, — и таким он, бедняга, и сейчас еще здесь лежит“. Нет, Генрих, когда я умру, ты должен поверить в бессмертие.

Теперь, когда я допишу этот „Вечерний листок“, я погашу свет, так как полная луна расстилает в комнате широкие белые, залитые светом листы большого формата. Затем — так как в доме все уже спят — я буду сидеть в тихом полумраке и, созерцая белую лунную магию среди черной, ночной, и слыша за окном полет целых стай перелетных птиц, которые в эту светлую, лазурную лунную ночь прибывают из теплых стран (родственных той, куда мне предстоит удалиться), я еще раз беспрепятственно высуну рожки из моей улиточной раковины, прежде чем ее закупорит последний мороз; — Генрих, сегодня я хочу отчетливо представить себе все, что прошло — май нашей дружбы, — каждый вечер, когда наше глубокое умиление мы выражали невольными объятиями, — мои поседевшие, старые мечты, которые я еле помню, — пять давних, но светлых, теплых весен, которые еще свежи в моей памяти, — мою покойную мать: умирая, она думала, что к ней в гроб положат цветок померанца, но дала его мне в руки и сказала, чтобы я лучше вставил его в мой букет; — и я представлю себе ту минуту моей предстоящей кончины, когда последний раз в этом мире твой образ встанет перед помраченными очами души, когда я покину тебя и с темной, затаенной скорбью, которая уже не сможет исторгнуть слез из охладевших, мертвых глаз, исчезая и затмеваясь, паду пред твоим затаенным ликом и в непроглядном тумане смерти глухо воскликну к тебе: „Доброй ночи, Генрих, доброй ночи“.

Ах, прощай. Я ничего не могу сказать больше!»

(Конец «Вечернего листка».)
вернуться

122

«Подлецами» или «подлыми людьми» в старину назывались люди низших сословии, тогда как теперь нередко бывает наоборот.

вернуться

123

Вследствие расстройства здоровья и денежных дел.

вернуться

124

Галеновым называется кровопускание, которым пациент доводится до обморока.

вернуться

125

Так называются осужденные тайным судом.

вернуться

126

Гиппократовым называют лицо, искаженное предсмертными муками.

91
{"b":"817905","o":1}