Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Замесив по-другому лицо, чтобы скрыть свое бешенство, Лейбгебер сказал: «Уважаемый коллега и господин протомедикус Эльхафен, мы вполне можем учредить здесь concilium или consilium или collegium medicum. Мне кажется, что прописанный мною жаропонижающий порошок принес пользу, так как вчера он помог apoplectico вновь обрести способность речи», — Протомедикус принял его за шарлатана, и не удостоив коллегу ни единым взглядом, сказал Штибелю: «Распорядитесь, чтобы принесли тепловатой воды, я дам ему принять лекарство». Лейбгебер вспылил: «Тогда, давайте, примем его мы с вами, так как у нас обоих разлитие желчи — но пациент не может, не должен и не будет этого делать». — «Милостивый государь, разве вы — практикующий врач?» — гордо и презрительно спросил старший санитарный советник.

— «Я — торжествующий доктор, — ответил тот, — с тех пор, как я перестал быть сумасшедшим. Как вы наверное помните, у Галлера приводится случай, когда умалишенного, утверждавшего, будто он обезглавлен, излечили тем, что изготовили для него свинцовую шляпу: голова, прикрытая и изолированная свинцом, ощущает себя так отчетливо, как если бы она была налита им. И вот, господин коллега, я был почти таким же безумцем; заболев воспалением мозга, я слишком поздно узнал, что мою болезнь уже вылечили и прекратили. Короче говоря, я вообразил, что моя голова отслоилась и отпала, как отпадают — подобно клешням рака — омертвевшие ноги у людей, отравленных спорыньей. Когда приходил цырюльник и снимал свою пурпурную сумку с рабочими инструментами, похожую на колчан, я говорил: „Любезный господин старший мастер Шпёрль, хотя мухи, черепахи и ужи, будучи обезглавленными, еще продолжали жить, подобно мне, но материала для бритья на них оставалось немного. Ты человек разумный, и видишь, что на мне так же нечего брить, как на пресловутом торсе в Риме. Что же ты мне будешь намыливать, господин Шпёрль?“— Едва он уходил, как являлся парикмахер: „Приходите в другой раз, господин Пейссер, — говорил я, — если только у вас нет охоты завивать в локоны окружающий меня воздух или же растительность у меня на груди, то спрячьте ваши гребни обратно в жилетный карман. С самой полуночи я живу без фриза и карниза и стою здесь подобно Вавилонской башне, лишенной купола. — Но если вы разыщете в соседней комнате мою голову и этому caput mortuum причешете косу и тупей, то я согласен надеть голову вместо парика с косой“. — К счастью, пришел ректор университета, врач, и увидел, как я скорбно всплескивал руками, восклицая: „Где мои четыре мозговых желудочка и мой corpus callosum и моя anus cerebri и мой яйцевидный центр, в котором, согласно Глазеру, находится способность воображения? Если в моем парламенте нет верхней палаты, то на что он будет нацеплять себе очки и во что вставлять слуховые трубки? (Причины общеизвестны.) Неужели лучшая однодольная голова в целом мире уже дошла до того, что не может служить своему обладателю даже плодовой коробочкой?“ — Но ректор велел принести из университетского гардероба старую докторскую шляпу и, нахлобучив ее на меня легким ударом, сказал: „Наш факультет надевает свои докторские шляпы исключительно на головы — на пустоте шляпа не могла бы держаться“. Благодаря этой шляпе вслед моей фантазии у меня выросла новая голова, как у обезглавленной улитки. И вот, с тех пор как я сам излечился, я лечу других».

Старший санитарный советник отвратил от него свой взор василиска, яростно схватил свою трость и, словно тюк, скатился с лестницы, оставив распечатанный рвотный порошок (он же посошок — для пути на тот свет), так что пациенту остается лишь оплатить его из собственного кошелька.

Однако доброму Генриху пришлось теперь выдерживать новую войну, против Штибеля и Ленетты, пока Фирмиан не вмешался в качестве посредника, заявив, что он и без того отказался бы принять рвотное, ибо оно могло бы ему повредить в виду застарелой сердечной болезни (ах, это было сказано фигурально) и сложного заболевания нескольких нервных узлов — гордиевых узлов в завязке его жизненной драмы.

Тем временем ему становилось все хуже и хуже, и никаким притворством он уже не мог бы этого скрыть; рикошетный удар апоплексии был возможен в любой момент. «Мне пора составлять завещание, — сказал Фирмиан, — я жажду увидеть общинного писца». Как известно, это должностное лицо, согласно кушнаппельскому сельскому и городскому праву, записывает все последние волеизъявления. — Общинный писец Бёрстель наконец вошел; это была дряблая, высохшая улитка с робким и настороженным лицом, похожим на круглую пуговичную форму и выражавшим голод, страх и внимание. Многие думали, что мясо Бёрстеля лишь намазано на его кости, как обмазка на новый шведский кровельный картон. «Что должен я сегодня записать для Вышеозначенных господ?» — начал Бёрстель. «Изящный кодицилл, — ответил Зибенкэз? — но сначала задайте мне один-другой каверзный вопрос (с какими обычно обращаются к завещателям), чтобы между прочим выведать, нахожусь ли я еще в здравом уме и твердой памяти». Тогда тот спросил: «Кто я такой, по мнению Означенного господина?» — «Вы — господин общинный писец Бёрстель» — ответил пациент. — «Это не только правильно, — заявил Бёрстель, — но и доказывает, что вы бредите лишь немного или даже совсем не бредите, а потому можно без околичностей приступить к составлению завещательного акта…»

Последняя воля Зибенкэза, адвоката для бедных.

«Я, нижеподписавшийся, ныне желтеющий и опадающий совместно с прочими августовскими яблоками, в виду близости к смерти (которая освободит от власти тела мою душу, принадлежавшую ему на правах крепостной души), желаю протанцовать еще несколько веселых па, назад и в сторону, и несколько фигур гроссфатера, за три минуты до базельской пляски смерти».

Писец прервал запись и с удивлением спросил: «Должен; ли я заносить на бумагу тому подобное?»

«Прежде всего я, Фирмиан Зибенкэз, alias Генрих Лейбгебер, желаю и предписываю, чтобы господин тайный фон Блэз, мой опекун, безбожно зажиливший у меня, своего подопечного, находившиеся в опекунском заведывании 1200 рейнских флоринов, в годичный от сего числа срок вручил их моему другу Генриху Лейбгеберу,[153] вадуцскому инспектору, который затем добросовестно передаст их моей милой супруге. Подъяв, как для присяги, три перста, я произношу здесь, на смертном одре, клятву, что если господин фон Блэз откажется это исполнить, то после моей кончины я буду его всюду преследовать, не судебным, а духовным порядком, и всячески пугать, либо являясь ему в виде чорта или долговязого белого призрака, или же просто голосом, смотря по тому, как мне позволят мои посмертные обстоятельства».

Рука писца, державшая перо, застыла в воздухе, и охваченный пугливой дрожью Бёрстель прервал работу: «Я лишь опасаюсь, — сказал он, — что если я буду записывать такие вещи, то господин тайный в конце концов возьмут меня за жабры». — Но Лейбгебер с воинственным и угрожающим видом преграждал ему путь к побегу через адские врата комнаты.

«Далее, как правящий король стрелков, я желаю и предписываю, чтобы никакая война из-за наследства не превратила мое завещание в порошок для ускорения наследования, губящий ни в чем неповинных людей; — чтобы республика Кушнаппель, на пост гонфалоньера и дожа которой я был баллотирован пулями стрелков, не вела оборонительных войн, так как не ими она может обороняться, а вела лишь наступательные войны, дабы хоть расширить границы своей территории, поскольку их трудно защитить; — и чтобы ее граждане были такими же усердными сочленами дровосберегающей корпорации, как отец-государь их страны и имперского местечка, ныне смертельно больной. У нас теперь сжигают больше леса, чем его подрастает, так что единственный выход заключается в том, чтобы протапливать самый климат и превратить его в большую инкубационную, сушильную и полевую хлебопекарную печь, дабы можно было обойтись без комнатных печей; к этому средству давно уже прибегли все почтенные коллеги, столь компетентные в лесном уставе: прежде всего они принялись истреблять самую лесную материю, а именно леса, так что зимой те промерзают насквозь. Если принять в соображение, насколько теперешняя Германия отличается от описанной Тацитом и насколько ее нынешний климат стал теплее лишь вследствие поредения лесов, то легко сделать вывод, что мы в конце концов достигнем такой степени теплоты, при которой воздух будет греть нас, как волка греет его шерсть: это произойдет, как только все леса будут начисто истреблены. Поэтому-то и нынешние обильные запасы леса превращают в золу, чтобы поднять на него цену — подобно тому как в 1760 году в Амстердаме публично сожгли на восемь миллионов ливров мускатных орехов, чтобы поддержать их цену на прежнем уровне.

В качестве короля кушнаппельского Иерусалима я желаю сенату и народу кушнаппельскому, Senato populoque Kuschnappeliensi,[154] не вечной погибели, а блаженства, особенно на этом свете; далее, желаю, чтобы городские магнаты не проглатывали кушнаппельские гнезда (дома) заодно с индийскими, и чтобы налоговые деньги, которым приходится проходить через четыре желудка сборщиков, через рубец, сетку, книжку и сычуг, в конце концов все же превращались из млечного сока в красную кровь (из серебра в золото) и, пройдя через млечные сосуды, цистерну и млечный проток, действительно поступали в систему государственного кровообращения. — Далее, я желаю и предписываю, чтобы большой и малый совет…»

вернуться

153

То есть самому Зибенкэзу. Он желает, чтобы наследство было выдано ему, а не его вдове, так как хочет оставаться осведомленным на случай, если она в течение вышеуказанного срока выйдет замуж за какого-нибудь богача; кроме того при таком порядке Зибенкэзу легче узнать о возможном неисполнении его воли, а следовательно, и осуществить угрозу, которой он сейчас разразится.

вернуться

154

Так значится на общественных зданиях местечка, хотя получается смешной контраст, когда такая болонка, как Кушнаппель, подражает большим датским догам, вроде, например, Нердлингена и Бопфингена, которые, конечно, с несколько большим правом пишут на своих общественных зданиях и на указах: Senatus populusque Bopfingensis, Nördlingensis.

120
{"b":"817905","o":1}