— Меня зовут Тимарета.
При звуках собственного имени, своего настоящего имени, у нее ком встает в горле.
— Тимарета, — тихо повторяет Филос, и ее трогает то, как он старательно пытается правильно выговорить каждый слог. — Честь и добродетель. Это его значение на греческом, да?
— Да. Надежды отца, что имя как-то повлияет на меня, пошли прахом.
— Это неправда. Тимарета звучит прекрасно. Оно лучше тебе подходит, чем Амара.
Он наклоняется и целует ее в щеку.
Амара ждет в надежде, что он скажет ей свое имя. Но он молчит и гладит ее волосы, возможно, надеясь лаской возместить те сведения, которыми не хочет делиться.
— Ты не скажешь мне, как родители назвали тебя? Я бы хотела знать.
— Мне дал имя мой хозяин. Это не одно и то же.
— Но все равно это то имя, которое было у тебя в детстве. Наверное, оно тебе по-своему нравилось. Больше, чем то, которое ты носишь сейчас.
То, которое дал ему Теренций.
Филос перестает гладить ее по волосам.
— Давай оставим эту тему, пожалуйста. Или я должен все тебе рассказывать?
— Действительно, как неразумно с моей стороны — спрашивать имя человека, чьего ребенка я ношу, — огрызается Амара, обиженная его отказом. — В этом вопросе ничего ужасного нет.
Она откатывается от него и сворачивается калачиком, обняв живот. Наступает долгая пауза.
— Руфус.
— Ты не можешь всю вину свалить на него.
— Нет. Это мое имя. Думаю, вполне очевидно, почему я не мог носить его дальше.
Амара поворачивается к нему, хоть под весом живота ей это дается не так просто:
— Прости.
— Не извиняйся. Ты права: в этом вопросе нет ничего ужасного. Просто на него у меня нет ответа, который бы мог тебя порадовать.
— Я спросила только потому, что знаю, что Филос…
Она не договаривает, не желая еще больше огорчать его и вспоминать человека, который издевался над ним на протяжении стольких лет.
— Теренций давал греческие имена всем своим любимчикам. Думаю, мне стоит радоваться, что именем Эрос нарекли другого мальчика, хотя я и «Филоса» всегда ненавидел, по крайней мере до тех пор, пока не встретил тебя. Теперь мне даже нравится, когда ты называешь меня «возлюбленным» на своем родном языке.
Амара целует его, и он проводит большим пальцем по ее щеке:
— Иногда я думаю о том времени, когда наш ребенок подрастет, когда мы больше не сможем быть вместе, как сейчас, потому что даже в этом доме придется притворяться, будто я для тебя никто. И когда это случится, ты все равно сможешь признаваться мне в любви каждый раз, когда будешь произносить мое имя.
Амара обнимает его и благодарит темноту, которая скрывает ее слезы.
Глава 42
Видеть свое отражение в блюде означает прижить от служанки детей.
Если такой сон приснится тому, кто сам раб и не имеет прислуги, то следует считать, что блюдо ему указывает на рабское состояние[19]. Артемидор. Сонник, книга III
Боли приходят к Амаре в самое глухое время ночи. Они вырывают ее из сна: когти, которые вцепляются в нее, а затем отпускают. Амара вглядывается во тьму. Ничего. Затем боль набрасывается снова — и Амара широко распахивает глаза. Не агония, но предупреждение, отдаленное ворчание грома, предшествующее буре.
Филос спит. Его медленное, размеренное дыхание подобно ласке. Амара пока не будит его, только прижимается к нему чуть плотнее, чтобы ощутить его тепло, черпая в нем успокоение. Она солгала Филосу в тот раз, когда сказала ему, будто этот ребенок был нужен ей самой тоже. У Амары не было ни малейшего желания становиться матерью, когда она забеременела, ни малейшего желания чувствовать все эти изменения своего тела, рисковать жизнью, терпеть трудности, которые неизбежны с беспомощным ребенком на руках. Однако за последние месяцы что-то поменялось. Любовь, которую она испытывает к Филосу, — неизменная ноющая боль в сердце — перенеслась на зародившуюся в ней жизнь.
Боль накатывает снова — и Амара охает. Филос дергается. Он бормочет ее имя, еще не очнувшись ото сна.
— Думаю, начинается, — шепчет она.
В одно мгновение Филос стряхивает с себя сон и садится на кровати.
— Ты в порядке? Послать за повитухой?
— Нет. — Она берет его за руку, чтобы успокоить. — Можно подождать до утра. Это продлится еще долго, а схватки не скоро наступят.
Филос больше не дышит ровно, и даже в темноте Амара видит страх в его глазах.
— Я не боюсь, — говорит она. Это почти правда. Она с таким ужасом ждала этого момента, а теперь, когда он наступил, ей вдруг стало легче.
Ночь проходит, и лишь они вдвоем стоят на этом призрачном пороге между ее новой жизнью и старой. В перерывах между схватками Амара может говорить и двигаться так, словно ничего не происходит, но боль внутри постепенно нарастает, а интервалы становятся меньше. Она начинает волноваться и ходит по комнате, чтобы немного успокоиться, или сидит на кровати и тяжело дышит. Ребенок внутри нее шевелится, и, когда Амара сидит, Филос кладет руку ей на живот, словно это поможет обоим.
Приближается рассвет; они оба молчат, зная, что, после того как Филос уйдет за повитухой, они не увидятся до тех пор, пока все не кончится. В серых сумерках он одевается, снаружи доносится птичий гомон и дребезжание повозок. Филос больше не выглядит напуганным: его лицо неестественно спокойно, когда он наклоняется, чтобы поцеловать Амару на прощание.
— Все будет хорошо, — говорит он. — Сейчас я пошлю к тебе Британнику, а сам пойду за повитухой. А потом я все время буду внизу. Так наказал Руфус.
Амара кивает, она также не позволяет никаким эмоциям прорываться наружу. Ничто не должно напоминать о том, что они могут больше не увидеться.
Боль накатывает на нее одновременно с тихим щелчком задвижки, когда он уходит, и Амара подавляет стон. Ее кожа влажная от пота. Она загоняет страх поглубже внутрь, закрывает глаза и глубоко дышит по мере того, как приступ снова отступает. В перерыве между схватками она слышит, как Британника и Филос о чем-то переговариваются внизу, а потом на лестнице раздаются тяжелые шаги британки.
— Что нужно? — выдыхает Британника, она вся сияет от предвкушения. Так она могла бы выглядеть накануне битвы. Амаре это мгновенно придает сил.
— Немного хлеба, горячий чай с мятой и медом. Мне нужно поесть, пока я еще могу, чтобы выдержать это.
Британника кивает и удаляется. Амара подходит к окну, раскрывает створки и выдыхает сквозь зубы от нового приступа боли. Она вцепляется в подоконник и ждет, когда схватка пройдет. Утреннее солнце заливает все нежно-розовым светом, отчего крыши кажутся насыщенно-оранжевыми, а гора вдалеке — светло-синей.
Амара вновь принимается ходить по крошечной комнате, пока не возвращается Британника. Та пристально смотрит за Амарой, пока она ест и пьет.
— Хочешь, я буду с тобой? Во время родов?
— Да, пожалуйста, останься.
Амара верит, что повитуха Валентина знает свое дело — Друзилла крайне хорошо отзывалась о ней, — но ей все равно не хочется оставаться одной с незнакомыми людьми. Услышав стук снизу, она вздрагивает.
— Это она, — шепчет Амара Британнике. — Она здесь.
* * *
Гром, разбудивший ее среди ночи, ничто по сравнению с бурей, которая обрушивается на Амару, когда она неумолимо погружается в родильную агонию. Иногда ей хочется выцарапаться из собственного тела, и она впивается ногтями себе в бедра, скорчившись на огромном деревянном родильном кресле Валентины. Две безымянных помощницы повитухи стараются успокоить ее, гладят по спине и шепчут банальности про то, как она родит своему патрону здорового сына. Амаре противны их прикосновения, ощущение ткани на своей коже, и она все время отталкивает одеяло, которым Валентина покрыла ей колени, чтобы уважить ее стыдливость.
— Я шлюха! — рычит Амара, когда Валентина опять пытается прикрыть ее. — Плевала я на это!