Переслени зажмурился и коротко подрожал ноздрями. Вытер лицо ладонями, словно оно было мокрым.
— Они ненавидели меня еще до того, как встретили. Может, в этом и заключалось их жизненное предназначение. Ведь, если бы не они, я не ушел бы из части и мы с тобой здесь водку не пили… Мысль о том, чтобы уйти, подсознательно прорастала в моей голове во время и после побоев. Сами казахи вбивали ее в мои мозги, из которых они вытряхнули все, кроме этой спасительной мечты. Избитый, я ложился на пол, залезал под койку, чтобы не мозолить им глаза, и мечтал об уходе. Я мечтал сладострастно, с упоением. Моя мечта была моей местью казахам и судьбе. Я хотел жить только для того, чтобы когда-нибудь им отомстить. Другой цели у меня не было. В свои воспаленные мечты я вкладывал все свое воображение и вдохновение, все, что во мне было. И даже то, чего не было. Я улыбался, когда мечтал. Слезы счастья катались по моему лицу. Эх, горек мой мед!
Мы встали и молча поглядели друг другу в глаза. Я слышал свое и его дыхание. Рот Переслени кривился змейкой.
— Третий тост! — сказал он.
Мы выпили за пятнадцать тысяч людей, таких, как он и я, погибших в Афганистане.
— Словом, я ушел, — Переслени скользнул кончиком пальца по краю стола, — вернее, убежал после очередного побоя в виноградник, забыв автомат в части. Так что "духи" взяли меня безоружного, тепленького. Они, кстати, тоже круто лупили меня — за то, что сдался в плен без АК… Уже через несколько дней я молил бога и командование сороковой армии: "Миленькие, освободите меня из плена! Я воевал за вас и еще хоть пять лет воевать буду!" Но никто не освобождал. Мой Бог не слышал меня, и афганцы хотели заставить меня поклоняться их Богу — Аллаху. А это жестокий Бог…
Он щелкнул пальцем по выключателю — в столовой зажегся свет, и я опять увидел мутно-серые слезы на его лице. Переслени продолжал:
— Я убежал из части не для того, чтобы перейти на сторону повстанцев. Я, веришь — нет, хотел пешком добраться до Италии. Считал, что там есть у меня родня. Думал, разыщу. В детстве, когда спрашивал мать, почему наша фамилия не Петров, не Иванов и даже не Тютекин, она отвечала мне, что, видно, какой-нибудь прадедушка был итальянец. С тех пор образ итальянского прадедушки с каждым годом все больше обретал реальность в моей голове. Я хотел спрятаться в его замке где-нибудь в Неаполе от тех двух казахов… Но вместо Италии я попал в плен.
Переслени улыбнулся одними глазами, беззвучно зашевелил губами. Вернувшись из Неаполя в Сан-Франциско, а отсюда перенесясь в Афганистан, он сказал:
— Там, в Афгане, встречал других русских пленных. Некоторые были совсем детьми… Как же можно было надевать на них военную форму, кирзовые сапоги и посылать в Афганистан?! Как вообще можно детей-несмышленышей отправлять на войну?! Это же прес-туп-ле-ни-е! Пусть воюют тридцати-сорокалетние — тоже, конечно, идиотизм, однако понять можно. Но не обманутые дети. Ведь нас же обманули и превратили в детский мясной фарш… Я-то хоть выбрался из всего этого, а те, за которых мы пили, — они-то нет! Теперь я расплачиваюсь за вторично дарованную мне жизнь, расплачиваюсь одиночеством. Знаешь, что такое одиночество? Одиночество — это бесполое существо, которое иногда принимает облик человека в серой шляпе. Я привык к нему — он неплохой малый. Зла не делает: молчит себе, и все. А ведь в наше время не делать зла — это уже ой как много…
— Куда выведет тебя судьба дальше, ты пытался представить?
Переслени бросил на меня недоверчиво-настороженный взгляд:
— Я, — сказал он, — сжег корабль, на котором плыл. Старое кончилось, новое толком еще не началось. Я застрял где-то посередине. И мне сейчас до тяжести легко.
Алексей помолчал, пытаясь понять, верное ли сравнение подобрал.
— …До тяжести легко, — повоторил он. — Да, именно так: и тяжело, и легко одновременно… Бывает так…
Хлопнула в прихожей дверь, и в гостиной раздались быстрые женские шаги.
— Ленка пришла! — выпалил Переслени.
XVII
— …Она — русская? — спросил прокурор, хлестнув меня по лицу острым, быстрым взглядом.
— Вроде бы, — ответил я.
— Сколько лет?
— Понятия не имею. Но постарше Переслени.
Вертолет начал снижаться, слегка накренившись носом вниз: автомат прокурора заскользил по сиденью вдоль борта в сторону кабины экипажа. Полковник ловко поймал его за приклад.
В овале иллюминатора теперь рябили звезды, сливаясь с огнями кишлаков.
Показавшись в дверном проеме, Лена глянула на меня исподлобья. Ее березово-белое лицо с крохотной черной родинкой на щеке чуть выше губ было взволнованно. Густые брови сошлись в тревожную линию.
— Добрый день, — сказала она.
— Добрый, — ответил я.
— Лен, — сказал Алексей, — видишь, мы работаем. Интервью…
— Ах, бож-же ж мой! — метнула она быстрый взгляд на бутылку. — Я-то вижу, как вы работаете.
— Ты надолго домой, Лен? — спросил сникший Алексей.
— Еще не знаю, — ответила она и прошла на кухню.
Когда дверь за ней закрылась, Алексей шепнул:
— Пойдем в парк — там договорим.
Мы незаметно прошмыгнули на улицу, прихватив с собой закуску и остатки водки.
Сумерки тронули душистый парковый воздух легкой фиолетовой краской. Было часов шесть вечера. Стайки горожан в спортивных костюмах трусили по аллеям. Темно-рыжее солнце пряталось в пальмовых листьях. Приятно было слушать журчание искусственных водопадов и ручьев, змеившихся в стриженой траве.
— Сядем здесь? — Переслени кивнул на свободную лавку под высоченной лиственницей, иглой впившейся в небо. — И вид на город отсюда хороший… Ты, кстати, на Ленку не обижайся. Она, видишь ли, уверена, что ты из КГБ. Боится тебя.
— Даже если и предположить такое, как я могу ей угрожать?
— Не ей, а нам. Понимаешь, она уже пыталась сколотить семейное счастье с одним парнем, тоже прошедшим через афганский плен. Из-за разных обстоятельств не вышло: нервы, подозрения и все такое, о чем нет охоты сейчас говорить. Ленка боится, что из-за тебя может рухнуть наш с ней карточный домик, что я уеду в Россию…
— Я не обижаюсь на нее, — сказал я, пытаясь убедить в этом самого себя.
— Вот и вери гуд![31] — обрадовался Переслени. — На чем мы с тобой остановились?
— Ты рассказывал про наркотики.
— Ага, вспомнил…
— Но не афганский же чарс ты здесь потреблял? — попытался пошутить я, чтобы согнать с его лица набежавшую волну подавленности.
— Нет, тут ребята используют препаратики покрепче… Словом, я оказался опять в плену. На сей раз — у наркотиков. Приступы тоски и депрессии стали одолевать меня все чаще. Каждый вечер наведвывался человек в серой шляпе. Я чувствовал смрадное дыхание одиночества. Я по-настоящему боялся за себя. Словом, как-то раз в вербное воскресенье пошел я в здешнюю православную церковь. Познакомился с русскими, сошелся с ними поближе. Они и посоветовали ехать обратно в Нью-Йорк — учиться в семинарии при православном монастыре. Последний раз судьба протянула мне руку помощи. Я ухватился за нее из последних сил.
За спиной раздался шорох первых палых листьев. Вечер уверенно завладевал городом. Видно было, как на глазах густеют сумерки.
— Семинария мне помогла. Душа моя окрепла. Про наркотики забыл. Там я понял: чем дальше от людей, от мира — тем ближе к Богу. Однако я не хочу Бога без мира, а мира без Бога… Начал читать книги по российской истории, увлекся русской философско-религиозной мыслью. Глотал страницы, коченея от тех бездн, что вдруг открывались мне. Много размышлял над тем, что произошло с Россией в октябре 17-го. Вдруг понял: по нехватке веры большевики надругались над законами жизни. Парадокс заключается в том, что, разрушив самодержавие, они через тридцать лет опять воссоздали его. Если бы в пятидесятом году состоялась коронация Сталина, это было бы воспринято страной как нечто само собой разумеющееся. Я вот о чем иногда думаю: если бы России была дана возможность развиваться в этом веке на основе конституционной монархии, православной церкви и молодого, неудержимого капитализма, она была бы сейчас впереди Америки — уж поверь! Но такая перспектива пугала: тогда-то и выпустили большевиков из бутылки… Ну, что — приговорим пузырек к смертной казни?