— Это все ты читаешь? — спросил я, кивнув на полки.
— Ленкина библиотека. — Он вскрыл банку содовой. Разлил воду по стаканчикам. — Но я тоже листаю. Интересно все это. В Союзе ничего подобного у меня не было. Само-, так сказать, образовываюсь… Ну, спрашивай валяй!
— Как приняла тебя Америка и как принял ее ты?
Переслени потер пальцами лоб, что-то припоминая.
— Прилетел я сюда ословелый… — начал он. — Сам понимаешь. Плен. Дорога. Нервы… Сперва привезли нас в Нью-Йорк. Странно, знаешь, было ходить незнакомому среди незнакомых… Интересно, таинственно. Я бродил, заглядывал в окна витрин, в лица… Сильно подействовал на меня этот сияющий холодными огнями реклам суровый город. Сознание как будто подернулось отупляющей пеленой.
Он ногтем мизинца сковырнул табачную крошку с переносицы, выпил еще воды, закурил.
— Ходил я по Нью-Йорку, — продолжал он, — и не знал, что делать: благодарить судьбу или проклинать… Благодарить — потому что меня вытащили из плена. Проклинать — потому что я оказался отрезанным от своего прошлого… Словом, привезли нас в Нью-Йорк и спросили: "Ребята, хотите в магазин — такой магазин, какого вы никогда в своей жизни не видели?" Мы сказали: "Валяйте ведите!" Привели. Заходим в огромный магазин-супермаркет. Все залито электрическим светом. Полки от продуктов трещат. Нас фотографируют, на магнитофон наши реплики записывают. Потом спрашивают: "Ребята, какое у вас впечатление от Америки?" Я ответил: "Ваши женщины умопомрачительно красивы, но русские еще лучше!" Они как-то кисло улыбнулись… Понимаешь, я столько лет — не дней, а лет! — женщин нормальных не видел, что обалдел именно от них, но не от обилия жратвы. Война и плен отбили нормальные юношеские чувства: просыпаясь утром в Афганистане, я думал не о женском теле, а о смерти, о том, сколько мне осталось жить — два часа, сутки, год?
Мягкой походкой он прошелся по комнате. Поставил другую кассету в магнитофон. Розенбаума сменила Пугачева. "Миллион, миллион, миллион алых роз из окна, из окна, из окна видишь ты…" — поет Алла в доме № 1221 на 16-й авеню Сан-Франциско.
— Аме рика… — задумчиво произнес Переслени и хрустнул мослаками пальцев. — А что Америка?! Америка тебе дает опортьюнити[28]. Америка дает тебе пристанице. Америка учит тебя жить…
Он опять сел на диван и вдруг заплакал. Как ребенок — отчаянно, навзрыд, с всхлипываниями и слезами. Он не стеснялся их, не прятал. Разрешил им течь по щекам и падать на пол.
Когда тебя бросают одного, — он смотрел на носки своих кроссовок, перехватывая рукой капельки слез в воздухе, — ты как птица посреди океана. Ты ищешь берег. Так вот и я… Попробуй пристань… Слава Богу, что я пристал хоть к этому берегу, слава Богу… Ты видишь: я начинаю потихоньку обживаться. Вот это гнездо наспех с Ленкой свили… Получаю я достаточно.
Он несколько мгновений помолчал, отбросил волосы со лба, опять повторил:
— Все-таки достаточно… Но никогда ты не вырвешь из сердца то, что было в тебя вложено, — твою ро-ди-ну… Куда бы тебя ни забросило. В тебя это вло-же-но.
Переслени оттянул майку на плече, вытер ею красные глаза. Нитка клейкой слюны повисла на губе.
— Что для меня Америка?! — превозмогая судороги в груди и горле, спросил он сам себя тусклым неровным голосом. — Бул щит![29] Америка — бул щит, прости меня за это выражение… Хочешь, будем говорить по-английски? Я уже умею!
Он предложил это тоже как-то по-детски, словно приглашая меня поиграть с ним.
— Не хочу, — почему-то ответил тогда я.
— Факинг Америка! — голос его чуть сел. — Ай ноу ай доунт лайк зис щит! Но ай лайк американ пипл… Факинг щит![30] Б…! После посещения магазина нас спросили: "Ребята, куда вы хотите ехать?" Я сразу же выпалил: "В Калифорнию!" Меня спросили: "Почему — в Калифорнию?" "Да потому, что другого штата в вашей Америке просто не знаю!" — ответил я. Ну, словом, отправили меня в Сан-Франциско. Я приехал сюда. Здесь один мужчина меня встретил. В его доме я прожил несколько месяцев. Он же помог мне устроиться на работу. И вот стал я грузчиком. Грузил мебель, развозил ее, получал хорошие деньги. Мне все это очень нравилось. Но потом…
Зажмурившись, он зажал кончиками мизинцев виски, словно борясь с головной болью.
"Кто, не знаю, распускает слухи зря, — продолжала свой сольный концерт Пугачева, — что живу я без печали, без забот?..
Визгнула, резко затормозив, машина на дороге.
— … Но потом, — Переслени медленно опустил руки на колени, — я связался с наркоманами. Начал наркотики принимать. Мне стало лень работать грузчиком, бросил свою работу…
Я глянул на тыльную сторону его левого локтя, но не увидел ничего, кроме голубого ручейка вены.
— Как ты связался с ними?
— Не важно как… Все равно это дрянь, гадость, дерьмо, падаль, которую надо давить ногтем, как вошь!
— Что было дальше?
— Дальше я устроился работать портным, но одновременно стал учиться чинить компьютеры. И мне все это удавалось… Я хорошо освоил электронику. Я и сейчас смогу починить какой-нибудь компьютер, честное слово!.. Хочешь выпить? а то как-то пакостно на душе…
— Не откажусь.
— Тогда давай смотаемся в супермаркет. Это пять минут…
В магазине Переслени долго шарил глазами по полкам, пока взгляд его не воткнулся в пузатую литровую бутылку водки. Шевеля губами и бровями, он читал надпись на этикетке.
— Финская… — удовлетворенно постановил Переслени. — Все-таки рядом с Россией. Теперь — огурчики!
Строгим взором обвел он взвод стеклянных банок на нижней полке. Выбрал одну, лихо подбросил ее пару раз:
— Почти что с Рижского рынка!
Я расплатился с кассиршей, и минут через десять мы уже поднимались на второй этаж дома номер 1221.
Вытащив несколько сосисок из холодильника, Алексей бросил их на раскаленную, политую кукурузным маслом сковородку. Обжарив их с одного бока, он автоматическим, привычным движением подбросил сосиски в воздух. Сделав сальто в метре над сковородой, они плавно опустились и легли на нее необжаренной стороной аккуратным рядком — затылком в затылок.
— В известном смысле, — сказал Переслени, когда мы сели за журнальный столик, — характер — это судьба. Попробуй как-нибудь на досуге понять свой характер — тогда ты сможешь вычислить собственную судьбу. Попробуй…
— По-моему, проще обратиться к гадалке.
— Ну, — он вдруг вонзил серьезный взгляд в стену напротив, чуть выше моей головы, — давай выпьем за судьбу России. Чтобы ей везло в будущем столетии. Поехали…
Алексей опрокинул стаканчик в рот. Выпил, не глотая.
— Хороша! — неожиданно передел он на фальцет. Подумал. Скрестил сильные, чуть пухлые руки на груди. Заговорил обычным голосом: — Темная штука — судьба… Когда мне было лет семнадцать-восемнадцать, я был влюблен в Юрия Владимировича Андропова. Хотелось мне пойти в школу КГБ, служить потом в его охране личным телохранителем. Я очень любил этого человека. Помнишь, как он с Мавзолея выступал в день брежневских похорон? Холодно было, снег шел. Все члены Политбюро стояли в шляпах и шапках, а он один — с открытой головой. Ветер ворошил его седые волосы. Говорил Андропов проникновенно, честно. Ведь очень долго никто у нас так с Мавзолея не выступал… Он был сильным человеком: заставил страну работать во время рабочего дня. Я очень гордился, что Андропов стал Генеральным секретарем…
Переслени откинулся на спинку стула, сунул руки в карманы джинсов, мечтательно улыбнулся.
— Но судьба, — нахмурился он, — распорядилась иначе. Меня не спросила, бросила в Афганистан. Я был сержантом. В моем подразделении служили два казаха. Они ненавидели меня уже за одно то, что я москвич, били по-черному. До потери сознания и чувства боли. И приговаривали: "Служила тут до тебя одна русский — тоже с Москвы. Мы его перевоспитывай, как и тебя, потому что дурак, скотина! До тебя русский скотина ушла к душманам. Мы тебя перевоспитывай — ты тоже уйдешь!" Гнев их был страшен, а ярость — свирепа. Казалось, они хотели отомстить мне за все страдания своего народа. Я кричал: "За что, гады, бьете?" Они смеялись в ответ, но били сильней. Сапогами, кулаками… В пах, в живот, по голове… Ухх! Вспоминать больно!