Литмир - Электронная Библиотека

Дияна тихо заскулила и, упрямая, строптивая, отошла на несколько шагов. Затем присела, с любопытством оглядывая меня умными желтыми глазами. И только когда в дверях показалась тетка и мы начали здороваться, она, не меняя позы, замахала хвостом. Она мела им посыпанную щебенкой землю будто щеткой для сметания пыли.

2

Они снова оделись, тетушка Перса разворошила огонь в плите и поставила разогревать большую кастрюлю.

— Проголодался, поди, — сказала она и пошла в погреб за брынзой и соленьями.

Дядя Рада воспользовался ее уходом, полез в буфет за ракией. Быстро опрокинул рюмку по дороге к столу и протянул мне.

— На-ка, выпей. Чтоб согреться. Как дела в Белграде?

Мне не хотелось говорить о своих делах, да и пришел я не за тем. По городу ходили слухи, будто я стал известным математиком, хотя к математике я не имел никакого отношения и не совсем понимал смысла этой похвалы. Но видел, что дядя придает ей большое значение.

— Хорошо, хорошо, — ответил я. — Очень хорошо.

Вернулась тетушка с разной снедью и, поставив тарелки на стол, села напротив меня.

— Приезжаешь, — заговорила она, широко улыбнувшись, — только когда кто-нибудь умрет. — Ее сильно поредевшие зубы вылезали из десен, а на левой щеке цвела крупная бородавка, и если бы ее вовремя не прижгли, она приняла бы вовсе угрожающие размеры. — Так вот когда-нибудь и к нам заявишься. Ежели, конечно, будет кому тебе сообщить.

Упрек я вполне заслужил. Так на самом деле и было, и каждый раз я терзался из-за этого. Но приезжать сюда просто так не любил и вообще старался забыть все, что здесь со мной произошло.

— Сейчас же никто не умер, — заметил я. — Приезжаю, когда могу.

Она сразу перешла к бедам.

— Дядя Станое расхворался. Надо, сынок, сводить его к доктору.

Я спросил, что с ним, хотя уже слышал, что ему плохо. Пусть думают, будто я приехал повидаться с ними.

— Шишка выросла! — с удивлением сказал дядя Рада. — Здесь, — и упер в кадык толстый большой палец левой руки.

Когда-то кривым сапожным ножом он отхватил от него добрый кусок мякоти, и с тех пор ноготь, толстый и уродливый, загибался, как клюв попугая, покрывая ополовиненную подушечку. Дядя любил выставлять палец напоказ, словно он был справкой о работе, которой он не так уж много себя утруждал, и вечно им во что-нибудь тыкал.

— Какая еще шишка? — перебила его Перса. — Чего ты выдумываешь? Разве от шишки кашель бывает?

Дядюшка убежденно таращит глаза, решив, видно, в кои-то веки настоять на своем.

— Как это какая? — горячится он. — Разве у него нет шишки? Разве он не отек весь? Ничего не понимаешь, а туда же!

Но ее с толку не собьешь.

— Откуда шишка? Обыкновенная простуда! Послушай меня, сынок, твои Кучеры (это наше семейное прозвище) в болезнях ничего не смыслят. Станое как дитя малое, кто-то должен о нем заботиться. А кому ж, скажи на милость, о нем и позаботиться, как не жене? Да ведь только при живой жене у него все равно что ее и нет! Эта растрепа Коса, и сам знаешь, совсем за ним не смотрит. Намедни встретила его в грязной-прегрязной рубашке. Не женщина — кобыла сапатая. — Коса была второй женой Станое, и потому все родственники, кроме тети Персы, предпочитали о ней помалкивать. — Это из-за нее он и схватил простуду, а ежели не станет лечиться, пропадет. Своди-ка ты его завтра к доктору.

— Ладно, — согласился я. — Но почему его до сих пор не сводили? Почему ты, дядя, не пошел с ним?

Рада, придерживая изуродованным пальцем стакан, чтоб чего доброго он не удрал от него, смотрит на меня во все глаза.

— Я хотел, думаешь, не хотел? Да он уперся, как осел, и все тут. Будь что будет, говорит.

Может, так и было, а может, и нет.

Войдя примаком в богатый дом родителей Персы тридцать лет тому назад, он привык жить беззаботно, во всем полагаясь на жену. И когда надо было что-то сделать для других, он, отлично понимая, что может, должен и даже обязан это сделать, как правило, решал, что ему это не под силу, и сваливал на других. Однако совесть, по всей вероятности, его грызла, и он вскоре свыкался с мыслью, что, черт возьми, предлагал же помощь, но тот, кто в ней нуждался, заупрямился и не принял ее. Рада порой даже чувствовал себя обиженным.

Отец, умирая, сказал, что я буду получать его пенсию.

— Я имею право на пенсию, я платил. А Станое и Рада приютят тебя.

Но с пенсией ничего не вышло. Может быть, я просто в свои семнадцать лет не сумел ее выхлопотать. Дядья же не позвали меня к себе.

Однако Рада всегда говорил:

— Да мы со Станое звали его. Мог бы жить у кого хочет. Так не захотел ведь! Решил жить самостоятельно.

После тюрьмы нельзя было долго оставаться там, где я нашел временное пристанище. Вернуться домой — значит выслушивать от бабушки все новые попреки от имени семьи.

— Они считают, — как-то сказала она мне с виноватым видом, — лапшу с хлебом не едят.

Я пошел к дядюшке и спросил, можно ли пожить у него месяца два, а потом-де я уеду в Белград. Он слушал меня, словно не понимая.

— Не знаю, — пожал он плечами и сочно выругался. — Ума не приложу, как тебе быть.

Дня через два я на всякий случай зашел к нему — а вдруг он согласится. Но об этом он и словом не обмолвился.

— Говорила я ему, — продолжала Перса, — когда он разводился с Анджей, — не дело ты затеял, братец Цана. Другой такой жены ты не найдешь. Она умная, работящая, красивая. А что до обид, братец Цана, в жизни приходится кое с чем мириться. В нашей семье, братец Станое, такого еще не бывало. Разведешься, добра не жди. Но он и слушать не хотел. Да и твой отец, по правде говоря, взял грех на душу. Братец Пера, твой отец, возьми да шепни ему что-то такое, чего он не мог стерпеть. Вот и живет не по-людски.

3

На другой день рано утром я входил в полуразвалившиеся железные ворота, говорившие о былом благополучии дома.

Стучусь в дверь на веранде. Сквозь грязное стекло виден невообразимый беспорядок.

Сначала в доме никакого движения, затем над кухонной занавеской появляется чья-то голова, тут же исчезает, и кто-то уже пальцем раздвигает занавеску на выходящем во двор окне. На меня смотрят мутные глаза.

Я знаю, кто это может быть.

— Это я, тетя Коса! — кричу я. — Стева!

Наконец моя тетушка стронулась с места и, шлепая туфлями, вышла на веранду отпереть дверь.

— Откуда взялся? — прогнусавила она, слегка прикрывая бледной, испещренной старческими пятнами рукой мясистый нос, кончик которого сильно смахивает на красный перец.

Что ответить?

— Да вот, повидаться с вами приехал.

Она протянула через порог широкую мягкую руку с выступающим суставом и, изогнув локоть, удержала меня на расстоянии. Видно, она тоже не горела желанием обнять меня и, может быть, поэтому поспешила предостеречь:

— Не надо. Опять этот мой проклятый нос. Входи, если хочешь.

С минуту она смотрит на меня в надежде, что я не приму приглашение, а потом направляется к кухне.

Она идет, слегка покачиваясь и волоча отекшие ноги в теплых комнатных туфлях, на которые свесились закрученные темные нитяные чулки. На ней не слишком чистый длинный темно-синий халат с темными разводами, а на голове — светлый, почти девичий, надвинутый на самые глаза и тоже грязный тонкий платок, из-под которого выбиваются пряди спутанных седых волос.

Прежде меня всегда так и подмывало крикнуть ей:

— Причешись! Подними чулки!

Сейчас, увидев, как она постарела, я чувствую легкие укоры совести.

Я вхожу в довольно просторную, но забитую вещами, душную кухню, где среди всевозможного хлама и мокрого белья, набросанного где попало, сиротливо ютится буфет, плита, покрытый клеенкой длинный стол с одним стулом и одним плетеным креслом и довольно обшарпанный диван у стены. Под ногами путаются мятые, но на удивление чистые тряпичные половики.

Пытаясь освободить для меня какое-никакое сиденье, она переносит беспорядок с одного места на другое.

47
{"b":"816249","o":1}