— Были б вы пополнее! Платье коротковато и жмет, зато жакет подойдет, если подогнать, конечно, — сообщала она в трубку; в этом-то куцем жакете и прочем траурном реквизите она и стояла у смертного ложа мужа. Опираясь на мою руку, она шла за телом; с рыданьями обняла меня, лишь только я закончил краткое надгробное слово, которое было возложено на меня, и едва не столкнула в могилу, когда комья земли ударили о крышку гроба. «Спасибо, спасибо, друг!» — шептала она в самое ухо, поливая меня слезами, а потом, когда взвод солдат, приведенный на кладбище отставным офицером, дал залп в честь покойного, взвизгнула и упала мне на грудь, потеряв сознание.
Я на такси отвез ее домой, провел вечер все в той же комнате и в той же компании, и каждому вновь прибывшему вдова, упорно державшаяся рядом, представляла меня «как лучшего друга Бошко, который поддержал ее в беде, чего она никогда не забудет». Допоздна я не мог уйти и попал домой только глубокой ночью, когда воскресный день уже истек.
Пришлось принять снотворное, но едва сон стал брать свое, телефонный звонок поднял меня с постели. Люди только что разошлись, докладывала вдова, теперь она совершенно одна в бескрайней пустыне, окружающей ее после смерти Бошко; посоветовав ей успокоиться и попытаться уснуть, я узнал, что она не надеется пережить ночь, и я как верный друг, быть может, и ее помяну добрым словом, если ей не суждено будет дождаться рассвета.
Наутро я не стал проверять, жива ли она, поскольку был уверен, что с ней ничего не произошло. Я оплатил несколько внушительных счетов, присланных мне из цветочного магазина и магазина похоронных принадлежностей; она же не упустила случая упрекнуть меня: наверное, я уже забыл, бросил ее, списал со счетов, раз целый день не звоню и не спрашиваю, как она. Впрочем, она не слишком обижена и великодушно прощает мне мой промах. Другу, который так проявил себя в страшнейшей из бед, в роковой для нее час, все прощается заранее, изрекла она и еще долго держала меня у аппарата.
Вскоре я снова занимался ее делами: она хотела получать пенсию Бошко — в память о нем, а не потому, что его пенсия была больше ее собственной. Она имела на это право, и добиться в соответствующих инстанциях положительного решения вопроса не составляло труда, хотя улаживание формальностей — даже и через знакомых чиновников — отняло порядком времени. Едва я покончил с этим, она попросила помощи в деле посложнее: из-за боязни открытого пространства она не могла переходить улицу самостоятельно и в свое время выхлопотала себе на этом основании пенсию по инвалидности. Когда был жив Бошко, он сопровождал ее повсюду и приносил в дом все необходимое. Но как быть теперь, когда его больше нет? Ей так неловко вновь меня тревожить, но после всего, что я уже для нее сделал, она считает меня самым близким своим другом, так что — обратись она к другому — я был бы вправе обвинить ее в предательстве.
Нельзя ли сделать так, — спрашивала она, — чтобы служба здравоохранения или, скажем, социального обеспечения выделила ей человека или, на худой конец, какие-то дополнительные денежные средства, позволившие бы ей платить тем, кто приносит ей продукты и газеты, выводит из дому и помогает перейти улицу. Не может же она еще и этим обременять соседей, которые, впрочем, охотно помогали ей до сих пор, или меня, с моей неизменной самоотверженностью.
Выполнить это желание было куда труднее, а то и вовсе невозможно. И когда я опять обратился к своим знакомым, они, уже заподозрив невесть что, поинтересовались, что это за вдовушка, которую я так рьяно опекаю. Я объяснил, о ком речь и почему, собственно, я занимаюсь ее делами, и мой приятель, заведующий отделом, предостерег меня:
— Вы еще с ней хлебнете, помяните мое слово. Знаете, во время войны мне случилось однажды идти рядом с колонной, которая несла раненых. Какой-то человек попросил меня подержать носилки, пока он поправит обмотки. Я взялся за носилки, он пригнулся, мы прошли вперед, а его и след простыл. Бросить носилки я не мог, это было бы не только бесчеловечно, но и, по законам военного времени, преступно. И тащить бы мне их до конца войны, потому что никто не желал меня сменить, если б несчастный раненый не умер, когда мы взобрались на гору.
Казалось, она подслушивала нас.
— Не оставите же вы меня одну, как смертельно раненного на поле боя, — сказала она, объявившись в очередной раз. — Не убьете же во мне последние светлые чувства — веру в прочность дружеских уз.
Она искренне полагала, что в ее просьбе нет ничего особенного и что все быстро уладится, стоит мне взяться за дело и использовать свои связи.
— У вас горит свет? — спросила она, позвонив ближе к вечеру, когда стало смеркаться.
В ее квартире кромешная тьма. Ни чай вскипятить, ни письмо дописать. То ли какая мелкая поломка у нее, то ли ток отключили по всему району? Не мог бы я выяснить, в чем там дело, или прислать монтера? Монтера мне найти не удалось и пришлось отправляться самому.
У соседей свет был. Оказалось, что после смерти мужа Зорка Катич не оплачивала приходившие счета за электроэнергию, и поэтому утром в квартире отключили ток. Теперь я должен был тратить время, унижаться у конторских окошек и, главное, погасить задолженность; вдова не соизволила даже поинтересоваться суммой своего долга.
— Откуда мне знать, что и за этим надо следить? Это всегда делал Бошко! Откровенно говоря, я не понимаю, как можно так поступать с бедной, беспомощной вдовой! Как это некрасиво, как неразумно! Счастье еще, что у меня есть друг, который разобрался в том, что они там напутали. Иначе сидеть бы мне по сей день во мраке.
Были и другие «такие же пустяки» — я и сам называл их пустяками, отбиваясь от ее благодарностей. Я приводил стекольщика, когда у нее ветром разбило окно, мастера, когда испортился телевизор и нужно было поставить антенну, а однажды она разбудила меня в полночь, долго извинялась, что, быть может, нарушила мой сон, и попросила назвать «литературный термин из пяти букв», первая «с», последняя «т», без которого не могла решить кроссворд в последнем номере газеты и уснуть со спокойной душой.
Меня еще и пристыдили за то, что, сонный, я не сразу сообразил, о чем речь:
— Знаете, вы меня разочаровали. Признаться, я была лучшего мнения о вашем образовании. Какой же вы журналист и писатель, если не способны ответить даже на простейшие вопросы бедной, беспомощной вдовы?
Вообще мало-помалу причин для упреков находилось все больше, и она выговаривала мне все решительней и резче.
— Как же вы, будучи другом дома и коллегой Бошко, с таким равнодушием относитесь к невзгодам его близких? — возмутилась она, узнав, что, вопреки всем моим стараниям, вопрос о надбавке к инвалидной пенсии пока не решен. И почему, несмотря на заслуги ее покойного мужа, на медицинские справки о нарушениях в ее психике ей до сих пор не выделена лучшая, в более спокойном районе квартира, в то время как такие квартиры сулят — это не секрет! — и гораздо менее нуждающимся лицам, в том числе и кое-кому из коллег Бошко, ничем не проявивших себя и проживающих на той же улице, что и она?
Это был уже почти открытый выпад против меня и удобный случай рассердиться не на шутку, но не прошло и нескольких дней, как она появилась в моем доме, сияя улыбкой, бодрая, нарядная, благоухающая, словно только что из парикмахерской, и положила передо мной увесистую кипу бумаг, перевязанную бельевой веревкой.
— Литературное наследие Бошко, — пояснила она. — Начинали мы, знаете ли, одновременно, еще молодоженами, в провинции, тогда мы оба работали в школе. Он издал книжечку стихов, а меня убедил в том, что два писателя на семью — много. И хотя он занимался журналистикой, веру в свой писательский дар не терял и вечно записывал что-то в эти тетрадки и блокноты. Вот ведь и вы на похоронах отдали дань его способностям, а сами до сих пор не проявили ни интереса к его творчеству, ни желания заглянуть в его бумаги. Почему?
Она нависла над столом, опустив ладонь на принесенный сверток и глядя на меня искоса, вопрошающе, недоверчиво; так судебный следователь, приглядываясь к подследственному, кладет руку на материалы дела.