Собственно, он и был всего лишь тряпкой нашей Митци.
В школе мы занимались таблицей умножения — преимущественно, когда высылали наших одноклассников и резко ощущалась образовавшаяся после их ухода пустота, а вообще целую вечность повторяли темы по естествознанию: Das Reh, Der Wolf, Der Bär und Eisbär, Der Fuchs, Der Maulwurf[33]. От всего этого в памяти у меня оставались лишь названия тем и, может быть, две первые фразы — соответствующими были и годовые оценки.
Каким-то образом я догадался, что Митци, видимо, была в Германии уличной девкой, попавшей в одну из облав. В ходе недолгих процедур ее переквалифицировали в учительницу, предназначавшуюся, вероятно, для Польши, но игра случая забросила ее к нам — на наши бедные головы.
Вскоре нацисты поняли, что наши отцы еще не смогут принести Оберкрайну[34] окончательного спасения и что в будущем придется принимать в расчет и нас — следующее звено в цепи рабочих поколений. Они пришли к заключению, что нас нужно научить чему-то, кроме таблицы умножения и «Das Reh und der Fuchs». Мы обязаны знать еще кое-что, если нам предстоит заменить у станков наших отцов. Поэтому в новом, 1943-м учебном году к нам в класс вместо Митци вошел новый, симпатичный учитель. Мы просто рты разинули, когда он представился нам по-словенски, сказав, что его зовут Фриц Винклер.
Мы так и замерли.
Впервые, спустя два года, в классе зазвучала словенская речь.
Фриц говорил с характерным гортанным «р», как обычно говорят каринтийцы.
Через два года немцы сообразили, что без словенского языка онемечить нас не удастся.
Фрицу следовало стать неким посохом, с помощью которого мы благополучно прибудем в Третий рейх.
Обучение велось на должном уровне и давало такие блестящие результаты, что Фриц прямо при нас потирал руки (и другие тоже, только не у нас на глазах).
А Фрица мы полюбили, почувствовали в нем настоящего учителя — возможно, он преподавал даже в гимназии. Он относился к делу с любовью и умел пробудить в нас желание учиться. Старые, уже затасканные темы по естествознанию, которые два года не укладывались у меня в голове, я усвоил до последней запятой в какие-нибудь две недели. И не только я — весь класс.
Фриц просто шутя обучил нас делению десятичных дробей и очень многому из геометрии, посвятил нас в тайны готического шрифта.
Меньше чем за год он стал для нас новой Марией Банко.
Мы каждый день провожали его домой, а жил он в доме, где у пекаря Шкринера была молочная лавка и где он штемпелевал карточки на «буттер»[35]. Дом этот стоял за трактиром Космача у самой реки Яворник.
Фриц Винклер был (и остается) для меня тайной до сегодняшнего дня. Иногда я его долго ждал, чтобы пойти с ним куда-нибудь вдвоем. По дороге я поверял ему, разумеется, не свои мысли, а мысли родителей и лондонского радио о том, что они (немцы) войну проиграли и что ему придется отсюда уехать. Фриц ничуть не удивлялся, когда слышал это, и не спрашивал, откуда у меня такие сведения, — он, видимо, сам понимал лучше, чем я, что он здесь пришлый и занимается онемечиванием и что я сказал истинную правду — ему действительно придется отсюда уехать. Обо всем этом мы разговаривали по-словенски.
Совсем иным был его коллега Хуберт, год назад заменивший старого директора — инвалида. Этот не знал по-словенски ни слова и нрава был истинно собачьего. Он действовал в духе геббельсовской пропагандистской машины, но, как и Фриц, дело свое знал прекрасно.
С ними обоими мы часто ходили на Крес, где проводился спортивный день. Там мы играли в войну, то есть в партизан и немцев, последние всегда терпели поражение (забрасывались снежками). Среди тех, в кого чаще всего попадали снежки, постоянно оказывались Фриц и Хуберт.
В начале 1944 года их обоих призвали в армию. Они не скрывали от нас, куда направляются. Фриц, сверкая глазами, сообщил нам, что едет в Россию.
Нам было грустно, ему тоже.
Более того, Фриц был подавлен.
Итак, я должен отметить следующее: в 1944 году я был уже настолько онемечен — и в том заслуга Фрица, — что думал по-немецки, а потом уже произносил словенские слова.
За один год благодаря хорошему методу обучения я стал — хотел я этого или нет — словенцем, говорящим по-немецки.
Два дня спустя мы проводили Фрица с деревянным чемоданчиком в руках до поезда; было холодно, повсюду лежал снег.
Чувствую, что Фриц ехал в Россию, чтобы погибнуть. Готов дать руку на отсечение, что он нарочно вылез под пулю русского снайпера; Фриц был добрым, слишком добрым человеком, чтобы убивать, хотя нас он так или иначе успешно онемечил.
И все-таки его родным языком был словенский, над которым, как мох, выросла привычка к немецкой речи. В то же время я убежден, что Хуберт не погиб, — возможно, и сейчас он где-то преспокойно живет и нараспев повторяет свое «noo-jaaa»[36].
Еще немного о продовольственных карточках.
Необходимо добавить еще об одном очень существенном в те годы явлении: мы ходили по деревням и попрошайничали, заходя во все дома подряд.
Гонимые голодом, мы расползались по округе до Брезья и Горьюши с пустой бутылкой в кошелке. Подходя к дверям, мы просили молока, моркови, картошки. Крестьяне охотно выносили только морковь и картошку, а молока не давали, предпочитая подливать его в пойло, которым откармливали свиней, чтобы те скорее жирели.
Помню, что за кусочек свиного сала требовали у мамы карточки на промтовары или табак, а иногда даже золото, белье, одежду.
Случалось, мама при этом сердилась и спрашивала, знают ли они, откуда мы пришли. Они знали, что из Яворника и что мы там голодаем, но прекрасно понимали и то, что мы полностью у них в руках. И они могут нас прищелкнуть, как блох.
Сколько раз из их кухонь доносились запахи жаркого, колбасы, молока, кукурузных клецок!
Я глотал слюни, или они текли у меня, как у собаки.
А крестьяне спрашивали у нас золото.
При таких встречах ненависть к немцам уступала по своей силе гневу на моих соотечественников, так горько нам с мамой бывало от бесчисленных жестоких унижений.
Когда я отправлялся на промысел один, я ходил от одного крестьянского дома к другому и лгал, что отец мой сидит в тюрьме в Бегунье, надеясь растрогать какую-нибудь бабушку, чтобы поскорее вернуться домой с бутылкой молока, а может, и с поросячьим копытцем или чтобы она налила мне чашку молока и дала тарелку кукурузных клецок.
Но ни одна старуха мне не верила. Каждая хлестала меня взглядом, как кнутом, и протягивала лишь горсть-другую сухих фруктов.
Перевод со словенского М. Рыжовой.
РАДОВАН ЗОГОВИЧ
Р. Зогович родился в 1907 году в Машнице (Черногория). Поэт, новеллист, критик. Окончил философский факультет Белградского университета. Участник революционного движения межвоенных лет и народно-освободительной войны 1941—1945 гг. Первые книги стихотворений Р. Зоговича — «Кулак» (1936) и «Пламенные голуби» (1937) — были запрещены полицией и уничтожены. После войны опубликованы книги стихов «Упрямые строфы» (1947), «Пришельцы. Песни Али Бинака» (1958), «Артикулированное слово» (1965), «Личное, только личное» (1971), «Княжеская канцелярия» (1976), сборники рассказов «Пейзажи и происшествия» (1968), «Ночь и половина века» (1978). Р. Зогович перевел стихотворения многих русских и советских поэтов. Особой известностью пользуются его переводы поэзии В. Маяковского.
На русском языке вышла книга стихов Р. Зоговича «Упрямые строфы» (1968).
Рассказ «Неразделимые» взят из сборника «Ночь и половина века».