Между тем на родине появились в печати новые восторженные слова Белинского о поэзии Жуковского, — в статье «Русская литература в 1841 году» (журнал «Отечественные записки», т. I за 1842 год). «До него, — писал Белинский о Жуковском, — наша поэзия лишена была всякого содержания, потому что наша юная, только что зарождавшаяся гражданственность не могла собственною самодеятельностью национального духа выработать какое-либо общечеловеческое содержание для поэзии: элементы нашей поэзии мы должны были взять в Европе и передать их на свою почву. Этот великий подвиг совершен Жуковским... Он ввел к нам романтизм, без элементов которого в наше время невозможна никакая поэзия. Пушкин, при первом своем появлении, был оглашен романтиком. Поборники новизны называли его так в похвалу, староверы — в порицание, но ни те, ни другие не подозревали в Жуковском представителя истинного романтизма. Причина очевидна: романтизм полагали в форме, а не в содержании... Романтизм — это мир внутреннего человека, мир души и сердца, мир ощущений и верований, мир порываний к бесконечному... таинственная лаборатория груди человеческой, где незримо начинаются и зреют все ощущения и чувства, где неумолкаемо раздаются вопросы о мире и вечности, о смерти и бессмертии, о судьбе личного человека, о таинствах любви, блаженства и страдания... Итак, развитие романтических элементов есть первое условие нашей человечности. И вот великая заслуга Жуковского! Трепет объемлет душу при мысли о том, из какого ограниченного и пустого мира поэзии в какой бесконечный и полный мир ввел он нашу литературу». В этом же году, в том же журнале Белинский отметил: «Жуковский — поэт не одной своей эпохи: его стихотворения всегда будут находить отзыв в юных поколениях, приготовляющихся к жизни». Жуковский не мог не согласиться с оценками Белинского — вернее и глубже нельзя было выразить суть его творчества, как сам он считал — отошедшего. Да и Белинский писал о нем как о поэте первых трех десятилетий века.
Жуковский чувствовал себя теперь иным, новым поэтом. На его столе громоздились разные издания Гомера, Грасгофов манускрипт; он с раннего утра вчитывался в строки «Одиссеи» сразу по десятку разных изданий. К середине 1842 года он уже перевел две первые песни и был доволен ими. На особенном столике лежали кучей письма — прочитанные, с отметками красным карандашом. Две, три недели смотрел он на эту кучу, не имея сил сесть заответы. День за днем точила его совесть — ведь письма-то от друзей, от родных... Месяц назад начал ответ Анне Петровне, и вопрос-то какой важный! Дочь ее выходит замуж за австрийского консула в Одессе — Гутмансталя, уезжает в Европу; старушка остается одна... Он утешал ее, постарался убедить (в который раз!), что «жизнь есть школа смирения», и что «разлуки истинной нет, когда есть верная любовь». Начато письмо 1 марта. 27 марта он приписал: «Неизлечимая болезнь для меня моя эпистолярная лень... У меня теперь перед глазами куча не ответствованных писем и я, глядя на них, точно как в горячке».
В июне 1842 года Гоголь прислал Жуковскому уже изданную первую часть «Мертвых душ» и прозаический отрывок «Рим» (отдельный оттиск из «Москвитянина»). «Ради бога, — пишет Гоголь, — сообщите мне ваши замечания. Будьте строги и неумолимы как можно больше...». «Много труда и пути и душевного воспитанья впереди еще! — пишет он. — Чище горнего снега и светлей небес должна быть душа моя, и тогда только я приду в силы начать подвиги и великое поприще, тогда только разрешится загадка моего существования».
Гоголь готовился ко второму и третьему томам «Мертвых душ» как к трудному духовному подвигу... В июле Гоголь пишет Жуковскому из Гаштейна: «Я получил три строки руки вашей... Благодарю вас и за них, но если бы вы к ним прибавили хотя одну строчку о Мертвых душах, какое бы сильное добро принесли вы мне... До сих пор я еще ничего не слышал, что такое мои Мертвые души и какое производят впечатление». 2 ноября Жуковский собрался с ответом: «Еще я не послал к вам критики на ваши «Души», потому что это работа большая, а я не скоро могу решиться на длинное письмо... Теперь не место говорить о мертвых душах. Я взял перо, чтобы сказать вам о живой душе; порадуйтесь со мною: у меня за четыре дня пред сим родилась дочка... Пусть будет пока для вас довольно этого известия; оно стоит критики и, верно, вам будет приятно».
30 октября родилась дочь Жуковского Александра.
Опять шли письма — поздравления «старому другу, молодому отцу и счастливому мужу» (как писала Смирнова-Россет). Но Гоголь ждал от него критики. А Вяземский снова тащил Жуковского с Олимпа в самую гущу литературной «существенности»: «Ты, вероятно, получаешь «Москвитянина» и читал «Мертвые души», — писал он ему 21 ноября 1842 года. — Мне часто приходило в голову, что тебе следовало бы написать на эту книгу рецензию и дать окончательный суд этому творению. Во-первых, любопытно было бы знать твое мнение и какое впечатление произвело на тебя в чужбине чтение этой книги, а во-вторых, иные так бранят ее, другие так превозносят, что нужен в этой разноголосице приговор великого и полномочного судии. Молчание в таком случае людей, имеющих право и, следовательно, обязанность говорить, есть прискорбный признак равнодушия нашего к отечественной литературе. Мы сами, удалившись от места действия и от непосредственного участия, виноваты в упадке ее. Мы без боя уступили поле Булгариным, Полевым и удивляемся и негодуем, что невежество и свинтусы, как говорит Гоголь, торжествуют. Тут раскрылось бы тебе прекрасное поприще: говоря о «Мертвых душах», можно вдоволь наговориться о России и в рецензии на книгу написать рецензию на весь народ и весь наш быт. Одиссея Одиссеею, да и матушка Россия чего-нибудь да стоит, хоть эпитафии. Между тем Гоголю нужно услышать правду о себе, а не то от проклятий и акафистов не мудрено голове его и закружиться, да и закружилась. Не забывай, что у тебя на Руси есть апостольство и что ты должен проповедовать Евангелие правды и Карамзина за себя и за Пушкина».
Вяземский посвящал Жуковского как бы в патриархи русской литературы и, по своему старому обыкновению, грудью наступал на него, требуя действий и не понимая его при всей своей любви к нему... Но и Жуковский не совсем понял себя в это время, в своей новой жизни, так как утверждал в письме от 1 января 1843 года, что «для других обыкновенно семейный быт идет рядом со всеми другими событиями жизни, я, напротив, начинаю свою семейную жизнь, разделавшись со всем прочим. Общественное дело мое, взявшее лучшие мои годы, кончено... Из прошедшей моей деятельности сохраню только давно оставленную авторскую». Но общественные дела будут непрестанно тревожить его жаждущее покоя сердце. 1 января он читает проповеди средневекового мистика Таулера и что-то из Фенелона («разговор о прочитанном с применением к себе», — отмечает он в дневнике). Это смутные и безнадежные попытки вернуться душой в 1810-е годы. 2 января с неким Овеном, графом Грёбеном и Рейтерном — «разговор о письме к королю Гервега». Немецкий политический поэт Гервег, выразитель — по словам Жуковского — «враждебного, всеразрушающего демократизма». Жуковский пытается «не слышать визгов сумасшедшего Гервега и комп., которым рукоплескает еще не образумившаяся молодежь, посреди которой встречаются и молокососы с проседью». Гервег — автор книги стихов, выдержавшей семь изданий в течение 1841 —1842 годов. Прусский король Фридрих-Вильгельм IV (считавший себя другом Жуковского и переписывавшийся с ним), имевший некоторые прогрессивные стремления, вызвал Гервега и имел с ним откровенную беседу. Гервег, будучи революционером-радикалом, не постеснялся прямо выложить королю все, что он думает о его правлении, и предложить ряд преобразовательных мер. Затем Гервег выступил в печати с письмом к королю, в котором изложил всю свою программу демократизации Пруссии. Об этом письме (оно было напечатано 24 декабря 1842 года в одной из лейпцигских газет) и шел разговор в доме Жуковского. Король приказал выслать Гервега из Пруссии. Жуковского возмущала не «наглость» Гервега, взявшегося учить короля, — ему не нравились стихи его, полные, казалось ему, голой — без поэзии — политики. Его удивлял шумный успех стихов Гервега, тревожило явление многочисленных подражателей... Трудно, трудно было хранить спокойствие! Так и тянуло выступить с разносной брошюрой, с защитительными словами о подлинной поэзии, с напоминанием о Шиллере и Гёте... Но Жуковский заставлял себя молчать и переводил «Одиссею». Перед его окном — деревья парка. С началом весны сюда прилетели соловьи... Неспокойно и дома. «Начало года тревожное, — заносит он в дневник. — Болезнь жены, нервические припадки, головные боли, сильная боль в боку, тошнота». Советы дюссельдорфского доктора не помогают, он теряет доверие. Больная лежит в постели с самых родов до мая 1843 года.