В этом году Андрей приступил наконец к переводу «Вертера» Гёте. Скоро он привлек к этой работе Мерзлякова и Жуковского. Вот где возникал тот литературный союз, который нужен был Жуковскому, — замечательная школа самообразования. В сюртуках и шляпах а-ля Нельсон они бродили по всей Москве. Бывали у Симонова монастыря, где похоронены Пересвет и Ослябя, герои Куликовской битвы; в Марьиной роще; взбирались на Мытищинский водовод. Стали сидеть и в кофейне Муранта на Ильинке, где собирались актеры, студенты и профессора университета...
Наступили последние вакации. Жуковский повез в Мишенское «Дон Карлоса» и «Вертера», чтобы переводить свою долю. Быстро мелькнул краткий летний отдых. Осенью все съехались в Москве. Тургеневы вернулись из своей симбирской деревни, Мерзляков — из городка Далматова Пермской губернии, куда ездил к родителям, Кайсаров — из деревни на Воробьевых горах, где нанимал для отдыха избушку вместе с Семеном Родзянко. Осенью у Тургеневых появился новый гость, новый член молодого кружка — Александр Воейков, конногвардеец, года два-три тому назад окончивший университетский пансион. Военная служба не пришлась ему по душе, и он вышел в отставку. Он был шумен, говорлив, любил выпить чего-нибудь крепкого, но Андрею Тургеневу понравился открытостью характера, простотой обращения, а главное, тем, что был талантлив и образован, сочинял стихи, в основном переводил с французского. Воейков предпочитал звать друзей к себе, у него был ветхий деревянный особняк на Девичьем поле. Мерзляков и Андрей Тургенев побывали у него и рассказали потом со смехом, что он им славную пирушку задал...
В июне 1800 года, после выпускных экзаменов, Жуковский получил именную серебряную медаль. Имя его было помещено и на мраморной доске, в списке отлично кончивших пансион в разные годы, — доска висела в вестибюле главного входа. Окончил пансион и Александр Тургенев, который вступил юнкером в Иностранной коллегии московский архив, где служил его брат. Этот архив был местом весьма привилегированным — служба в нем открывала хорошие перспективы. Жуковский, не имевший никакой протекции, задолго до выпускных экзаменов был назначен в Главную соляную контору — с 21 февраля 1800 года он числился уже в бухгалтерском столе приказным с жалованьем по 175 рублей в год. Указом было предписано его «переименовать из прапорщиков городовым секретарем» и «отобрать данный ему на воинский чин патент». В декабре этого года Жуковский должен был еще участвовать в публичном акте — последнем для него в пансионе.
Он жил у Юшковых, где ему отвели две комнатки на антресолях. По привычке просыпался в пять часов, пил чай и начинал работать. До начала службы выкраивалось около трех часов. К концу 1800 года у него сложился немалый объем литературных дел. Он перевел комедию Августа Коцебу «Ложный стыд» и предложил ее в дирекцию московских театров. Пьеса выдержала несколько постановок. Мерзляков свел его с книгопродавцем Зеленниковым, который, стоя на грани банкротства, решил попытаться поправить дела изданием увлекательных переводных романов и повестей. Он прямо сказал Жуковскому, что будет платить за переводы при случае и столько, сколько сможет, но сверх платы будет давать книги, из неходовых. Жуковский начал переводить с немецкого роман Коцебу «Мальчик у ручья, или Постоянная любовь». Библиотека его пополнялась. Тридцать пять томов большой французской энциклопедии Дидро подарила ему в честь окончания пансиона Марья Григорьевна Бунина (это было приобретение Афанасия Ивановича). У Зеленникова в счет будущих переводов взял он «Естественную историю» Бюффона в тридцати шести томах на французском языке. Он купил несколько исторических сочинений на французском и немецком языках, переводы греческих и латинских классиков, полного Лессинга готическим шрифтом. Адам Смит, Шарль Бонне, аббат Баттё, Несторова летопись, изданная в Петербурге в 1767 году, философские труды лорда Шефтсбери — книга за книгой становились на его полки, прочитанные, с многочисленными пометами и закладками. Как только входил он в мутную атмосферу конторы, его охватывало омерзение: расшатанные и ободранные конторки, потрескавшиеся шкафы и облупившиеся стулья — все чуть ли не времен царя Алексея Михайловича, все полно серых и синеватых бумаг, папок, облитых клеем и закапанных воском от свеч. В помещении стоял какой-то особенный, отвратительный канцелярский запах — мышей, бумаги и плесени. Конторские чиновники почти все были в годах. Жуковский с грустью думал об Иностранной коллегии архиве, где он бывал, — и там старые шкафы и облака бумажной пыли, но зато одна молодежь! И свобода. Можно работать кое-как. Можно не ходить. А коли есть охота, интерес — можно рыться в грамотах и актах, как это с азартом делает сейчас Александр Тургенев, который от литературы все более склоняется к истории... В Соляной конторе среди говора и шарканья, прелых запахов и чернильных пятен Жуковский, положив лист бумаги на груду шнуровых книг, писал: «Надежда, кроткая посланница небес! тебя хочу я воспеть в восторге души своей. Услышь меня, подруга радости!.. Сопутствуй мне на мрачном пути сей жизни». Летом он переписывался с Мерзляковым. Тот жаловался на усталость души, на несбыточность мечтаний. Жуковский, обложившись штабелями папок, писал ему: «Тот бедный человек, кто живет на свете без надежды; пускай будут они пустые, но они всё надежды... Я пишу всё это в гнилой конторе, на куче больших бухгалтерских книг; вокруг меня раздаются голоса толстопузых, запачканных и разряженных крючкоподьячих; перья скрипят, дребезжат в руках этих соляных анчоусов и оставляют чернильные следы на бумаге; вокруг меня хаос приказных; я только одна планета, которая, плавая над безобразною структурою мундирной сволочи, мыслит au-dessus du vulgaire2 и — пишет тебе письмо».
Андрей Тургенев и Жуковский все более сближались. В ноябре 1800 года Тургенев подарил Жуковскому две книги: «Ироическую песнь о походе на половцев удельного князя Новагорода-Северского Игоря Святославича» — найденное и опубликованное графом Мусиным-Пушкиным древнерусское эпическое произведение, с такой надписью: «Песнь древнего барда новому трубадуру дарит Андрей Тургенев в знак дружбы, на память любви», и лейпцигское 1787 года издание «Вертера» Гёте. На форзаце этой книги Тургенев поместил стихотворную надпись к портрету Гёте:
Свободным гением натуры вдохновленный,
Он в пламенных чертах ее изображал
И в чувстве сердца лишь законы почерпал,
Законам никаким другим не покоренный.
Чуть ниже — обращение к Жуковскому: «Ей-богу, ничего лучше вздумать не могу, как того, что я вечно хотел бы быть твоим другом, чтобы дружба наша временем укрепилась, чтобы я был достоин носить имя друга, и твоего друга!!»
20 декабря 1800 года произошел такой разговор между Жуковским, Мерзляковым и Андреем Тургеневым.
— Будет ли следующий век более обилен писателями? — начал разговор Жуковский. — Будут ли великие?
— Писателей будет больше, — отозвался Андрей. — Но, скорее всего, это будут сочинители мелочей, пусть даже превосходных: отрывков, стишков...
— Почему? — удивился Жуковский.
— Карамзин, наш любимый Карамзин, готовит это.
— Карамзин приучил всех писать изящные мелочи, — поддержал Тургенева Мерзляков.
— Если бы он явился на век или два позже, когда в России выросла бы серьезная литература, — продолжал Андрей, — тогда и он пусть бы вплетал свои цветы в дубы и лавры.
— Но он сделал эпоху у нас, — сказал Жуковский.
— Он не согласовал своего дарования с русским характером, климатом и прочими суровыми условиями. Слишком склонил читателей и авторов к мягкости и нежности... Почему не сказать этого? Я сам его ученик. И все лучшее идет за ним: Дмитриев, Василий Пушкин, вот ты, Жуковский. Много он сделал и для просвещения. Но где же эпическая поэма, достойная его таланта? Где главное?