«Песнь барда» настолько прославила Жуковского в Москве, что незнакомые люди снимали перед ним шляпы на улице и пожимали ему руки. Композитор Кашин положил стихотворение на музыку (по этому случаю Жуковский прибавил к нему новый «хор»), и оно готовилось к представлению на театре. Александр Тургенев пишет одному из своих товарищей: «Пришлю тебе «Песнь барда» Жуковского — лучшее произведение российской словесности! Великий поэт — Жуковский». Жуковский пишет ему в Петербург в декабре: «Сделай дружбу, брат Тургенев, — вели напечатать «Барда» особенно, если можно — с виньетом, на котором бы представить ту минуту, в которую бард взбежал на холм и видит летящие тени... Эти стихи суть новый дар отечеству».
Прочитав 9 декабря манифест о составлении милиции, Жуковский по некоторым приметам стиля догадался, что тут приложил руку Александр Тургенев. «Если не ошибаюсь, — пишет он ему, — то в сочинении манифеста участвовал и ты... Вообще написан хорошо, но вы забыли, государи мои, что вы говорите с русским народом, следовательно, не должны употреблять языка ораторского, а говорить простым, сильным и для всех равно понятным... Для простого народа и для большей части высокого дворянского сословия важнейшие места из манифеста будут почти непонятны, следовательно, потеряют большую часть своего действия». Жуковский отметил также и то, что в манифесте пропущено. «Вы думаете все основать на чувстве патриотизма», — пишет он. И предлагает прибавить к этому обещание личных выгод, которые должны дать «подпору энтузиазму», «определить бы награду для дворян, что меньше, однако, нужно... Определить бы награду и для самих мужиков, и вот, мне кажется, благоприятный случай для дарования многих прав крестьянству, которые бы приблизили его несколько к свободному состоянию... первый шаг труден, и для сделания сего шага нужен нам непременно повод, а теперешний случай может почесться весьма сильным поводом».
Неожиданно судьба Жуковского устроилась. К нему пришел — по совету Карамзина и Дмитриева — книгопродавец Попов, просвещенный купец, ставший издателем и литератором (он писал и печатал стихи). Попов предложил ему место редактора «Вестника Европы», так как прежний его редактор, Каченовский, вынужден был оставить его. Узнав, что Жуковский ведет переговоры с Поповым, Елизавета Дементьевна встревожилась: «Вестник очень меня беспокоит в рассуждении твоего здоровья. Я боюсь, что ты слишком будешь прилежен». Это было сказано не без оснований — она видела, как сын в Мишенском и Белёве изнурял себя «книжной» работой...
В июне Жуковский окончательно договорился с Поповым и с начальником типографии Московского университета Максимом Невзоровым о том, что с января следующего года он начнет редактировать «Вестник Европы», который отдается на полную его волю. Многие были рады этому. Да и в нем самом вспыхнули самые радужные надежды. Он решил сделать журнал на лучшем европейском уровне. Во всяком случае, возродить славу «Вестника Европы», которая была при Карамзине...
«Теперь начинаю готовить материалы, — пишет он Тургеневу, — но так как я довольно мало на себя надеюсь и даже боюсь своей лени, то, мой друг, не худо будет, если ты постараешься помочь мне. Ты теперь имеешь довольно пособий и источников... Записывай, что видишь и слышишь». Тургенев и на самом деле мог бы рассказать много интересного: он был в июле в Тильзите в свите императора Александра, видел Наполеона, Европу, по которой прогремели сражения...
Был большой праздник в Москве в честь Тильзитского мира с гуляниями на Тверском бульваре и в Сокольниках, с фейерверками, плясками цыган, музыкой. Полицеймейстер Ивашкин запретил своим полицейским в эти дни бить народ, как бы он ни толкался на улицах (но это соблюдалось только там, где находился сам добрый Ивашкин). Бал в Дворянском собрании, обеды и балы в разных богатых домах... Схлынуло воинственное настроение москвичей, офицеры-ополченцы скинули мундиры... Антонский предложил Жуковскому занять три комнаты в его домике при пансионе — это было очень удобно для редактора журнала, так как университетская типография располагалась поблизости, всегда можно будет заглянуть к наборщикам и печатникам... Жуковский отправился до осени в Белев — он решил продать дом и приготовить все для московского житья.
Екатерина Афанасьевна Протасова, которой он открылся в своей любви к Маше (а скрыть это было уже и невозможно), осудила его строго и бесповоротно. Во-первых, сказала она, Маша еще ребенок (хотя Жуковский говорил о своей женитьбе как о деле будущем...), во-вторых, он обманул ее доверие и допустил в себе чувства, какие не пристало иметь дяде к племяннице (хотя он и был не родным, а сводным братом Екатерине Афанасьевне и подобные браки в то время были далеко не редкость). Жуковский почувствовал, что возникла преграда, которую вряд ли можно будет преодолеть, — Маша не поступит против воли матери, таков ее характер, да так и сам он ее воспитал. Больше того — не пойдет против воли своей сводной сестры — старшей сестры — и он, Жуковский, так как он не сможет построить себе счастия на несчастье других (той же Екатерины Афанасьевны). Нужно было ее убедить... Ведь это судьба! Не может у него быть другой возлюбленной и другой супруги, кроме Маши! Страшное напряжение создалось в его отношениях с Протасовой... Напряжение это стало давить на Машу. Жизни без Жуковского она — его создание — не могла себе и представить. Но она не могла себе представить — еще больше — и того, чтобы мать с ее железной волей изменила когда-нибудь раз принятому решению... Чувство безнадежности, обреченности вошло в их любовь, отчего еще большую нежность стали они испытывать друг к другу...
В конце этого лета, лета 1807 года, Жуковский, на крутом повороте своей судьбы, вроде бы при благоприятной перемене (журнал давал возможность ему действовать как литератору вдесятеро активнее), ощутил весь трагизм своего существования. В Белёве и потом — переехав в Москву — в домике Антонского писал он и много раз переправлял элегическое послание «К Филалету» — под этим условным именем был скрыт Александр Тургенев. Это был как бы монолог из трагедии. Гибель надежд и сладость любви слились здесь в шиллеровское «разбойничье» чувство. Вопль об утратах обернулся полнотой и силой жизни, желание погибнуть — любовью к миру. Сквозь печальные слова о смерти проглядывает трогательное внимание к подробностям жизни, к природе: к заре, «рогам пастушьим», «ветра горного в дубраве трепетанью», «тихому ручья в кустарнике журчанью», к «туманной дали», к музыке («К клавиру ль приклонясь, гармонии внимаю...»). ...Герой стихотворения как бы наслаждается своей грустью. Он размышляет о своей судьбе — всегда, кажется ему, был он ею обделен:
К младенчеству ль душа прискорбная летит,
Считаю ль радости минувшего — как мало!
Нет! счастье к бытию меня не приучало;
Мой юношеский цвет без запаха отцвел.
Едва в душе своей для дружбы я созрел —
И что же!.. предо мной увядшего могила;
Душа, не воспылав, свой пламень угасила...
Скупое на радости детство, смерть друга... Все становится в логический ряд: трагичность жизни предопределена. Но как только мысль героя коснулась его любви — исчезли меланхолические ноты и вспыхнула необыкновенная для всей тогдашней русской поэзии напряженность чувства, — любовь не становится в логический ряд:
Любовь... но я в любви нашел одну мечту,
Безумца тяжкий сон, тоску без разделенья
И невозвратное надежд уничтоженье.
Иссякший души наполню ль пустоту?
Какое счастие мне в будущем известно?
Грядущее для нас протекшим лишь прелестно.
Мой друг, о нежный друг, когда нам не дано
В сем мире жить для тех, кем жизнь для нас
священна,
Кем добродетель нам и слава драгоценна,
Почто ж, увы! почто судьбой запрещено
За счастье их отдать нам жизнь сию бесплодну?
Почто (дерзну ль спросить?) отъял у нас творец
Им жертвовать собой свободу превосходну?
С каким бы торжеством я встретил мой конец,
Когда б всех благ земных, всей жизни приношеньем
Я мог — о сладкий сон! — той счастье искупить,
С кем жребий не судил мне жизнь мою делить!..
Когда б стократными и скорбью и мученьем
За каждый миг ее блаженства я платил:
Тогда б, мой друг, я рай в сем мире находил
И дня, как дара, ждал, к страданью пробуждаясь;
Тогда, надеждою отрадною питаясь,
Что каждый жизни миг погибшия моей
Есть жертва тайная для блага милых дней,
Я б смерти звать не смел, страшился бы могилы.
О незабвенная, друг милый, вечно милый!
Почто, повергнувшись в слезах к твоим ногам,
Почто, лобзая их горящими устами,
От сердца не могу воскликнуть к небесам:
«Все в жертву за нее! вся жизнь моя пред вами!»
Почто и небеса не могут внять мольбам?..