Шишков рекомендует к чтению «русские» и «церковные» книги, сетует, что «вместо чтения своих книг («где они?» — пишет Жуковский) читаем французские», но что «Волтеры, Жан-Жаки, Корнелии, Расины, Мольеры не научат нас писать по-русски» («Согласен, но научат мыслить», а «язык есть одно орудие, которого должно непременно искать в книгах отечественных», — замечает Жуковский).
Между тем он продолжал переводить «Дон Кишота».
Дон Кишот — этот сумасброд и «набитый дурак» прежних русских переводов романа Серванта, этот жалкий шут, дворянин, ставший паяцем, — через Флориана был понят Жуковским как герой, преисполненный добродетели. Уже несколько лет время от времени принимается Жуковский за этот перевод. Вот и теперь он сидит в своей беседке над ним. Дон Кишот всегда обманут действительностью, всегда избит и без сил, но при первом зове поруганной справедливости он опускает забрало и мчится в бой... Жуковский вносил в перевод много своего, то есть он не копировал Флориана, а старался угадать испанский подлинник. Дон Кишот вырастал в символ. Жуковский сознательно управляет в романе стихией комического. Он отвергает грубое осмеяние, издевательский смех. Читатель, смеясь, не должен терять уважения к герою... В прежних русских переводах «Дон Кишота» автор и действующие лица говорили одинаковой речью — это был язык докарамзинской, неразработанной прозы. В переводе Жуковского зазвучали живые голоса. Он искал всевозможных средств, чтобы свою прозу сделать еще объемнее, богаче, психологичнее. Жуковский в «Дон Кишоте» выступил блестящим мастером диалога. У Флориана — речь героев нейтральна по стилю. В противовес Флориану Жуковский стремился к краткости, к изобразительной яркости своего языка. Он умело вкраплял отзвуки речи одного персонажа в речь другого. Разнообразил ремарки («сказал», «подхватил», «воскликнул», «твердил», «загремел»...). Везде он сталкивает веселое и печальное, придавая комическому особенное очарование. Таким образом, Жуковский первый открыл русскому читателю великую идею, воплощенную в герое бессмертного романа, первым дал не плоский, узко-дидактический, а художественный его перевод. Он читал готовые главы своим домашним, — и все с поразительным единодушием то смеялись, то плакали над злоключениями бедного идальго в корчмах и на дорогах И никто не удивился, когда одиннадцатилетняя Маша Протасова задумчиво сказала, что Василий Андреевич сам почти совсем Дон Кишот — добр, беден и полон фантазий...
Вот и новая фантазия: перестроить дом, подаренный ему осенью 1797 года теткой Авдотьей Афанасьевной Алымовой. Он ветх, но стоит в Белёве на прекрасном месте — на высоком берегу Оки... Поселиться там с матушкой, с книгами, жить вблизи родных и друзей и работать, видя перед собой луга, поля, рощи, деревни... Загорелся, сделал расчеты — как будто можно начать! Поставить на фундамент; фасадом — на Оку... А там будет издан весь «Дон Кишот», можно и занять денег под будущие работы... И потом пошел к Марье Григорьевне и Елизавете Дементьевне. Ждал возражений, но — к его удивлению — их не было. Марья Григорьевна обещала всякую помощь, в том числе и плотников своих дать. Вскоре начались и работы. Написал Мерзлякову, призывая его посмотреть место своего будущего уединения. Тот отвечал: «Нынешний год загуляем к тебе с Воейковым... Дожидайся, брат. Нам не надобно твоего дома, если он не отстроен: мы проживем в палатке. Стихи твои будут нагревать сердца наши, а твоя ласковая, простая дружба украсит самые прекрасные виды, представляющиеся с крутого берега Оки, где строится твоя храмина».
В комнате Жуковского во флигеле, на столе — целые стопы книг. Тут Делилев перевод «Георгик» и «Энеиды» Вергилия, Делилева же поэма «Сады»; «Времена года» Томсона и «Времена года» Сен-Ламбера, стихи Клейста, идиллии Геснера... Этот выбор продиктован чтением Балланша: «Английским и немецким поэтам обычно прекрасно удавались описания природы: они создали много превосходных пасторалей. Кто не любит тихо предаваться грезам, навеваемым Геллертом, Виландом, Клейстом, Геснером! Кому не приносили восхитительного отдохновения картины сельской жизни, сменяющие друг друга в прекрасной поэме Томсона „Времена года“!»... И далее о французских авторах: «Кто лучше Делиля смог воссоздать ту форму, в которую отливали свои прекрасные стихи поэты века Людовика XIV? Кто тоньше Сен-Ламбера чувствует красоты природы?»
Рядом с Делилем и Сен-Ламбером — том «Новой Элоизы» Руссо (Балланш: «Я сделал выбор и предпочитаю Руссо, что бы вы ни сказали. Не говорите мне о его заблуждениях, он искупил их; не говорите о его мизантропии, мизантропом он был лишь оттого, что любил людей. Кто, обладая такой тонкой чувствительностью, как он, ожесточенный несчастьем, преследуемый лживыми друзьями, выдержал бы столько испытаний? О Руссо!»). Жуковский готовился к новым переводам. Мечтал он и о собственной «описательной» поэме, в которой вслед за Томсоном, Сен-Ламбером и Клейстом выразил бы он слияние своей души с природой, свое уединение... «Поэзия — очистительное пламя, — то подлинное бытие, которым живет в мире земном дух небесный!» — думал он. Его размышления о поэзии вылились в стихотворение, которое он так и назвал: «К Поэзии».
Чудесный дар богов!
О пламенных сердец веселье и любовь...
В дневнике он ставил себе самому вопрос: «Что ты разумеешь под словом: служить?» И отвечал: «Разумею действовать для пользы отечества и своей собственной, так, чтобы последняя была не противна первой». В стихотворении «К Поэзии» он обращается к «друзьям Феба»:
Да бедный труженик душою расцветет
От ваших песней благодатных!
Но да обрушится ваш гром
На сих жестоких и развратных,
Которые, в стыде, с возвышенным челом,
Невинность, доблести и честь поправ ногами,
Дерзают величать себя полубогами! —
Друзья небесных муз! пленимся ль суетой?
Презрев минутные успехи —
Ничтожный глас похвал, кимвальный звон
пустой, —
Презревши роскоши утехи,
Пойдем великих по следам!..
Это и означало на языке Жуковского «служить» — быть полезным отечеству. Ему хотелось в своем уединении отыскать себе крупное дело. Он верил, что дело отыщется, надо только образовать себя. С одной стороны, ему хотелось засесть в новом своем доме над Окой — и учиться. С другой — поехать в Петербург, за границу (библиотеки, театры, общество, университеты, великие люди...). Осенью спохватился: «Пусть в Веймаре живут Гёте, Шиллер, Виланд! Но Карамзин! Этот великий человек живет совсем рядом —в Москве». Ему страстно захотелось видеть Карамзина, спросить совета — что делать? Поехал в Москву, потом в Остафьево, Карамзин был там и дружелюбно его принял.
Карамзин работал над первым томом русской истории. Он похудел, стал сосредоточенным, немногословным. От него отошли почти все знакомые, так им сделалось скучно: Карамзин говорил единственно о русской истории и разучился вести приятные, но пустые светские разговоры. Его навещали только неизменные друзья — Иван Дмитриев, Василий Пушкин. А теперь и Жуковский. Кабинет Карамзина был во втором этаже: большое окно в парк, низкие книжные шкафы красного дерева, стол из некрашеных сосновых досок, второй стол в виде пюпитра — для чтения летописей и грамот, несколько жестких стульев. Карамзин вставал в восемь часов утра и до девяти в любую погоду гулял пешком или верхом, в девять завтракал вместе с семьей и потом работал в кабинете до четырех часов, не делая перерыва. Иногда работал и вечером. Ездил в подмосковные монастыри за старинными книгами и грамотами, в Москву... Все дивились: это был другой, новый, Карамзин! «Ах, как жаль, — думал Жуковский, — что Андрей Тургенев не дожил до этого! Теперь бы он не сказал, что Карамзин пишет только изящные мелочи. Ведь это он, именно он взялся за постройку грандиозного здания! Один!»