— Ну, прямо литовская осада! — говорил Андрей Григорьевич. — А нынче, вот ты увидишь — обстроились лучше старого. Да не как-нибудь, а по генеральному плану, утвержденному в Петербурге! К зиме пожара уж и следов не осталось. Каков магистрат новый! А купцы-то, теперь в таких домах живут — истинно замки. И колокола заново отлили...
Была в Мишенском и сводная сестра Жуковского — Екатерина Афанасьевна Протасова. Она вышла замуж в 1792 году за Андрея Ивановича Протасова и жила с ним в деревне Сальково на Оке. У нее родились две дочери, в 1793-м — Маша, в 1795-м — Саша. Екатерина Афанасьевна и ее муж страстно любили друг друга. Но Андрей Иванович, хотя и был богат, крупно играл в карты. В 1797 году он скончался от чахотки, оставив много долгов. Молодая вдова его продала Сальково и приехала со своими малолетками в Мишенское к матери. Отныне вся ее жизнь посвящена была дочерям. Еще молодая и красивая (ей не было тридцати), она с этих пор всю жизнь носила белый чепец и черное платье — знак непреходящего траура по супругу... В 1800 году белёвский магистрат отвел ей место для постройки дома на Дворянской улице. Дом был выстроен... Сюда Протасова перебиралась на позднюю осень и зиму, у нее здесь бывали все мишенские. Статная, высокая, с горделивой походкой, в строгом одеянии, с решительным выражением лица, она походила на королеву Марию Стюарт. Ее дочери, две миловидные, тихие девочки, быстро привязались к Жуковскому. Он, словно гувернер или учитель, стал гулять с ними в парке, в поле, рассказывать о своем детстве, читать с ними повести Жанлис, рисовать с натуры цветы и деревья. Машу он уговорил вести дневник — откровенный, чтоб видеть в нем себя как в зеркале и потом избавляться от всего нехорошего. Он был ласков с ними, добр. Им нравился его густой, бархатистый голос, задумчивый взгляд, неожиданный веселый смех... Он подолгу работал у себя в комнате, и они ждали с нетерпением, когда он придет, возьмет их за руки, и они пойдут в парк, в лес у Васьковой горы...
Жуковский переводил «Дон Кишота» и занимался самообразованием. Сшив тетрадь из больших синих листов, он сделал заголовок: «Историческая часть изящных искусств. 1. Археология, литература и изящные художества у греков и римлян». Начал делать сюда выписки. В другую тетрадь делал выписки из книг по философии. Третья предназначалась для упражнений в немецком языке. В черновой книге — альбоме с застежками — делал планы будущих сочинений, намечал, что перевести.
Вскоре из Москвы прислана была ему изданная Поповым книжка: «Четыре времени года. Музыка сочинения г. Гайдена». Здесь было напечатано переведенное Жуковским либретто немецкого писателя Ван Свитена для оратории Гайдна, сделанное по мотивам поэмы Томсона «Времена года». И. Томсон и Гайдн горячо любимы были в молодом тургеневском кружке. Андрей Тургенев, ездивший по службе в Вену, писал оттуда, что ему посчастливилось видеть Гайдна, который дирижировал в концерте своими произведениями: «Я с величайшим наслаждением слушал, чувствовал и понимал все, что выражала музыка». Андрей прислал Жуковскому и Мерзлякову портреты Шиллера и Шекспира (он увлекся Шекспиром и начал переводить «Макбета»). Александр Тургенев, уехавший учиться в Геттингенский университет, послал брату Андрею «для раздачи друзьям» экземпляры шиллеровской «Орлеанской девы», написанной в 1801 году. Потом Андрей был в Лейпциге и написал Жуковскому, что он был там на представлении новой драмы Шиллера «Die Jungfrau von Orleans» («Орлеанская дева») и сокрушался, что ее «нельзя никак представлять на русском театре, первое потому, что не позволят, второе, что у нас нет актрис для Иоанны». Наконец, Андрей прислал драму Жуковскому, который, конечно, сразу стал думать о ее переводе. Андрей мечтал съездить в Веймар, где, как он пишет Жуковскому, «живут теперь Шиллер, Гёте, Виланд, Гердер: тамошний герцог им покровительствует».
Андрей прислал Жуковскому свои стихи. Жуковского они поражали — совершенством слога, мрачной силой мысли.
Свободы ты постиг блаженство,
Но цепи на тебе гремят;
Любви постигнул совершенства
И пьешь с любовью вместе яд.
И ты терзаешься тоскою,
Когда другого в гроб кладешь!
Лей слезы над самим собою,
Рыдай, рыдай, что ты живешь!
«Это будет великий поэт, — думал Жуковский. — Ему открылось что-то такое, что еще никому не ведомо». В июле 1802 года в очередной книжке карамзинского «Вестника Европы» обнаружил он новое произведение своего друга под названием «Элегия». Карамзин сопроводил ее примечанием: «Это сочинение молодого человека с удовольствием помещаю в «Вестнике». Он имеет вкус и знает, что такое пиитический слог». Чудесно преображен был в стихотворении дух Юнга и Грея, — это был совсем не перевод и не подражание, — это было оригинальное, собственное Тургенева сочинение. Жуковский сразу понял, что Тургенев вышел в новое поэтическое пространство, — меланхолию карамзинистов он преобразил в чувство трагическое, сильное.
Жуковский вспомнил, какими страстными и даже злыми слезами плакал Андрей, положив голову на руки, когда приходил он из московских трущоб домой... «Да, мы все — добрые! — восклицал он. — Но и самого доброго из нас пусть да грызет совесть». В «Элегии» — грозный — вселенский образ Осени, похожей на конец света, — «бурная осень», равнозначная разверстой Могиле, символу всепоглощающего Времени, беспристрастная жестокость Природы, обусловливающая равенство всех людей — равенство перед Смертью... Единственное вечное в человеке — любовь! Любовь заставляет сострадать — то есть создавать братство людей; любовь уничтожает зло; всякое горе она лишает его злобной силы:
И в самых горестях нас может утешать
Воспоминание минувших дней блаженных!
Все то доброе, что есть в жизни человека, пусть его бывает чаще всего и слишком мало, — перевешивает и побеждает злую стихию бытия, если оно помнится с любовью... Отсюда как презренна погоня за богатством, чинами, всякое тщеславие...
Жуковский нашел тут всю программу для нового перевода «Сельского кладбища» Грея. Собственно, его уже сложившаяся жизненная позиция полностью согласная с Андреевой, отразилась как в зеркале в его «Элегии». Можно было бы и не повторять Андрея в новом переводе, но Жуковский чувствовал, что Андрей не до конца сделал начатое: его произведение разбросанно, хаотично (как и первая попытка перевода «Сельского кладбища»...), не отточено в стиле. Надо бы показать, какова в своей форме должна быть русская элегия, прояснив все возможности, заложенные в «Элегии» Тургенева... Философски ясное и простое — счастливо найденное — содержание «Элегии, написанной на сельском кладбище» Томаса Грея дает прекрасную схему для развития всех нужных идей. Правда, у Грея слишком много конкретных примет бытия, чем он невольно приземляет общую мысль (вроде крытого соломой сарая), а читателя нужно поднимать — устремлять к небесам на крыльях чувства... Кроме того, стих должен звучать напевно, как музыка Гайдна, а не отрывисто — подобно английской речи Грея и его «героическому» английскому стиху, пятистопному ямбу. Стих «Элегии» Тургенева — александрийский, то есть французский (давно уже и для русских привычный) шестистопный ямб, — как раз напевен, и его можно сделать еще более плавным, если соблюсти в каждой строке цезуру и обратить внимание на столкновение звуков, на самую музыку слов...
Собственно, задумывался опыт. Жуковский хотел сделать этот перевод для Андрея Тургенева (ему он и посвятит его), вступая с ним в общую работу. Его «Элегию» и свой новый перевод он представлял себе как бы единым произведением. Бурность, дисгармоническая резкость, мрачная сила одной должны быть уравновешены стройностью, мелодичностью, подобной пению небесных сфер, меланхолией другого.