— А что, я один? — спросил Мишка. — Все так.
— Кто же это все?
— Вы как маленькая, — сказал он и даже скучно-снисходительно улыбнулся. — Вы-то сами прогрессивку получаете?
— Нет.
— Это почему же?
— Нам, писателям, прогрессивку не платят. Наверно, мало делаем для прогресса.
Михаил посмотрел на меня, и в глазах его можно было прочитать: «Или врет, или ненормальная». Он сказал:
— Так неинтересно.
— А как интересно?
— Как у папы.
— А как у твоего папы?
— У папы правильно, — сказал Михаил, давая понять, что у него хватит терпения, чтоб отвечать тупой тетке. — Папа говорит, что если ему хоть раз не дадут прогрессивки или премии, то он ни черта не будет делать, вот и все. Он говорит: «Я не дурак, чтобы за одну зарплату ишачить». Он, когда поступал на новую работу, так им и сказал: «Столько-то зарплаты, столько-то премиальных, каждое двадцатое!» Он вечером нам за чаем рассказывал очень смешно. Сказал: «Я из них все выжмал, как из тюбика!» Помнишь, мама, как папа сказал?
Мать как раз входила в комнату, чтобы позвать нас пить чай. Она спросила:
— Ты это насчет чего? Ах, насчет папиной зарплаты! Да, знаете, — это она обратилась ко мне, — лучше бы уж прямо назначили ему сто сорок рублей, как он у них потребовал, а то каждый месяц что-то мудрят, чтобы к ста двадцати основным наскрести еще двадцать.
— И наскребают?
Мишка хмыкнул так, будто я сказала какую-то непролазную глупость, а его мать с удовольствием мне объяснила:
— Конечно! Ведь он же прямо и честно им заявил: не будет премий и прогрессивки, — он не будет работать.
Я начала думать вслух: прогрессивка — это плата за старание и за явный результат от старания на работе. Если Мишкин отец добился прогресса, — хорошо! А если добились другие, а не Он, а ему все равно — прогрессивка? Ну, а в таком случае за что ему зарплата?
— Зарплата за то, что папа ходит на работу, — сказал Михаил, который, по-видимому, свободно разбирался в сложных экономических вопросах. — Папа тратит время, ездит каждый день туда-обратно. А мог бы со мной в цирк или в зоопарк. А он — на работу. За это и платят. А прогрессивку — за то, что у него на работе чего-то получается. Не хуже, а лучше.
— А премии? — Я уже была уверена, что Мишка с такой же легкостью объяснит и про это. — Ведь премия — это подарок. Но разве можно требовать подарков?
— А если не требовать, кто вам подарит? — уже явно насмешливо сказал Мишка. И менторским тоном привел мне пример — Вот вам — я! Меня кормят, одевают, дают деньги на кино, потому что я сын!
— Потому ЧТО ты кто?
— Сын я! — твердо повторил Мишка. И если от меня еще хотят, чтобы я им все делал хорошо, пускай каждый месяц покупают торт. И еще три рубля деньгами. — О деньгах я слышала в первый раз. — А если уж я им, родителям, сделаю такую особенную радость — получу в школе пятерку, тогда пускай благодарят как следует!
Мать сказала, умиленно глядя на сына:
— Весь в папку! Копия. — И на этот раз обращаясь к Мишке: — Ты, сыночка, от своей лимонной прогрессивки оставь папе кусочек.
— Как водится, — сказал Мишка и отделил кусок торта для отца.
…Вчера я опять встретила Мишкину мать. Она шла из кондитерской с тортом в круглой коробке. Двадцатое число.
ПАПУЛЯ
В тихом семействе разыгралась война. Папа настолько агрессивно вел словесную бомбардировку, что полностью забыл о возможных последствиях. Мама дрожала на кухне, которую никак нельзя было считать надежным укрытием. Дочке Лизе оставалось либо победить, либо сдаться на милость победителя. Можно было еще заключить мир, но это было бы все равно, что сдаться. Убитых в таких семейных войнах не бывает, во всяком случае, убитых в прямом смысле.
Поводом для агрессии с папиной стороны послужило, кажется, пятно на ковре. Или разбитая ваза? А может быть, то обстоятельство, что Лиза вернулась домой несколько позже обычного, заставила родителей волноваться и как бы показала им, что они теперь для нее не самое главное.
Папа очень любил свою единственную дочь, готов был за нее в огонь, в воду, куда угодно — словом, никому бы не дал ее в обиду. Но иногда бывает: родители, рассердившись на детей, говорят такое, чего в спокойном, благодушном состоянии ни за что бы не сказали.
— Тебе теперь, конечно, плевать на отца! Ты через два года инженер, заведешь себе какого-нибудь хахаля с высшим образованием — а может быть, уже и завела? — и начнешь строить с ним прочную высоконравственную семью! А то, как отец ради тебя двадцать лет лез из кожи… Твой несчастный отец изворачивался, выкручивался твой отец…
Ему кажется, что говорить о себе в третьем лице драматичнее. Да так оно и есть. Сказать про себя: «Я несчастный», — при наличии здоровой, самодовольной физиономии, при общем виде — нейлоновый пушистый халат, золотой браслет часов — это как-то не вяжется. А выкрикнуть с надрывом: «Твой несчастный отец!» — это похоже на театр и производит впечатление.
— Выкручивался? Изворачивался? — удивленно спрашивает Лиза. — А зачем ты это делал? Кто тебя просил?
— Ах, кто? Вы сами, конечно, ничего не просили, но если отец дарил вам на рождение золотые часы, то вы воскликали «Ой, папуля!» и кидались к папуле на шею, да? А когда тот же папуля приволок вам пять куниц на воротник и манжеты, вы с мамулей не подсчитали, сколько стоят эти куницы и сколько папуля получает зарплаты, нет?
— Что ты говоришь? — раздается вопль из кухни.
— Что я говорю? Правду я говорю. Если ты, матушка моя, — эти слова он адресует в кухню, — если ты за меня трясешься и бегаешь в церковь молить бога, чтоб он оградил меня от ревизии, то я не желаю, чтоб наша дочь жила, как у Христа за пазухой, и воображала, будто куницы и золотые часы падают с неба! Пусть знает и ценит, паршивка, что отец для нее старается, добывает, подчас совершает поступки, несовместимые с его… с его добрым именем и… и положением…
Лиза бежит к себе в комнату, захлопывает дверь, бросается на кровать. Какой ужас! И как это ей раньше не приходило в голову: зарплата у отца не такая, чтобы можно было построить двухэтажную дачу, постоянно покупать дорогие вещи… Правда, мама часто говорила с радостью, совсем не похожей на настоящую радость: «Наш папочка опять выиграл». А она, Лиза, верила этим выигрышам? Во всяком случае, не давала себе труда не верить. И даже в институте говорила подругам:
— Папка у меня невероятно везучий, опять выиграл по трехпроцентному займу и купил мне в подарок часы. Он у меня вообще замечательный.
Интересно знать, а подруги верили, что он у нее замечательный, или тоже любовались красивыми часами и совершенно не интересовались Лизиным папой? Да и какое им дело? Разве кто-нибудь интересуется чужими родителями? Разве говорят: «Нам кажется, что твой отец живет не по средствам. Ты бы выяснила, чтобы не получилось потом гадко и непоправимо»? Если бы кто-нибудь сказал так, это было бы ужасно невежливо. А потом, когда что-нибудь гадкое всплывает, эти самые люди, которые молчали и деликатничали, говорят: «Мы так и знали, что этим кончится». Знали? А почему же не высказали своего отношения к тому, о чем знали? И к человеку, о котором знали? Ведь это могло спасти человека! Но это невежливо, бестактно, не принято, так никто не делает…
Лиза лежит на кровати и думает. Никому из подруг обо всем этом говорить не надо. Но Игорю надо сказать непременно! Он все равно увидит, что она что-то скрывает. Но сказать Игорю — это все равно что написать в суд. Он будет судить по всей строгости. Скажет: если твой отец сам сознался, значит, он действительно… это самое. Игорь скажет: вряд ли можно ожидать, что он мгновенно перекуется, как персонаж в пьесе. Он не перекуется, и тебе придется от него уйти. Если мы определеннее будем выражать свое отношение к подлым поступкам, то мы искореним их скорее и вернее, чем сделают это самые суровые юридические наказания…