Вечерами мама разрешала мне долго сидеть с ней на кухне, чтобы оттянуть приход страшных снов, а когда я становился совсем сонным, она относила меня в кровать. Безразличная к моему кругу чтения, считая, что все книги в равной степени полезны для того, чтобы забыться (и в этом она не ошиблась), она иногда разрешала мне читать до поздней ночи, потому что заметила: благодаря книгам я понемногу становлюсь смелее и начинаю самостоятельно бороться со своими кошмарами. Так, наученный примерами из «черных» романов, полных преступлений и подвигов, я сумел хотя бы сделать свои сновидения более конкретными и вскоре уже мог четко увидеть под черной маской лицо врага, фантома, выбивающего дверь нашей комнаты. И это в любом случае был немалый успех в развитии моего сновидения. Огромное и невидимое, неопределенное и неизвестное Нечто, которое еще недавно душило меня руками призрака, как тайным оружием, от которого нет спасения, теперь начало приобретать черты то ли уличного бандита, то ли наемного убийцы детей, который, скрывшись под маской, покушается на мою жизнь. Разумеется, от него защищаться было гораздо проще. В момент, когда я видел его в нескольких шагах от себя, как он выглядывает из-за угла, в этот момент, когда мы смотрим друг на друга, как звери, перед принятием решения, он — о нападении, я — о бегстве, я понимал, что в этой дьявольской игре смешна любая попытка бегства или обороны, потому что шансов у меня еще меньше, чем у зайца против гончих собак, ноги сковало страхом, они налились свинцом, и я не могу сдвинуться с места. В ужасе от этой мысли, усилием воли и сознания произношу во сне: мне это снится, МНЕ ЭТО СНИТСЯ, и оставляю в милях за собой одураченного убийцу, которого этот феномен исчезновения ошарашивал и, разумеется, доводил до бешенства. Понятно, что мне не всегда это удавалось, но иногда, сознавая опасность и свое бессилие, я видел во сне, как просыпаюсь, но я не просыпался наяву, а погружался в какое-то другое сновидение, иногда более глубокое и расплывчатое.
По аналогии со сном мысль о смерти начала меня все больше захватывать и довлеть над моими фантазиями о возможности бегства и бессмертия. Конечно, созреванию этой мысли способствовали романы, которые я читал, и в которых хитроумные и сильные герои оказывались перед лицом феномена смерти и умирания бессильными, как дети, и стреляли из своих револьверов в пустоту, бессильно колотили своими железными кулаками по костлявой скуле смерти, а все их хитроумие и интеллект испарялись, как капля воды, в тот момент, когда противником оказывалась кошмарная туманность по имени смерть. Окончательный уход моего отца, в который я в глубине души никак не хотел поверить, оказался тем опытом, с опорой на который я выстроил свою теорию о невозможности побега. Ведь я знал, что мой отец красноречием, философией и своими теориями был в состоянии ошеломить и саму смерть, он мог сразить ее каким-нибудь удивительным открытием и уловкой. Моя же богобоязненность от этого жуткого знания не стала менее сильной, наоборот. Только вера моя стала не такой твердой и теплой. Вечером, лежа в кровати и ворочаясь с боку на бок в лихорадке от страха смерти, которую по-прежнему наивно уравнивал со сном, я внезапно, словно озаренный неким туманным толкованием, видел свою собственную личность с точки зрения вечности, sub specie aeternitatis. и с ужасом осознавал свою ничтожность в разрезе этой самой вечности, которая в такие моменты мне представлялась как бесконечность мира, болезненно противопоставленная моей недолговечности, столь очевидной для меня.
Мое представление о времени и пространстве, куда я помещал свой страх и свою ничтожность, наверное, в моменты апокалиптического озарения, вечером, перед сном, начало разъедать мою нравственную чистоту и священные идеалы. Так я стал понимать безумие и храбрость моих героев, героев романов, которые читал, которые, без сомнения, как раз во имя незначительности становились храбрыми и неустрашимыми. Разумеется, я едва ли имел смелость признаться себе самому в этой ереси, хотя бы в начале, но мысль, что во имя ничтожности и краткости жизни (краткости, которая мне не казалась такой очевидной, как при первой встрече с ней, примерно на девятом году жизни) можно стать сильным и неустрашимым, была весьма соблазнительной. Потом и судьбы некоторых героев моих романов вдруг показались мне не такими трагическими, а долгие годы их тюремного заключения — совсем незначительными, потому что, если посмотреть на них с этой точки зрения, с точки зрения вечности, то все оказывалось ничтожным. Если бы я не приговорил себя к аду (в лучшем случае к чистилищу, разница невелика), потому что из-за моих поступков, особенно из-за моих грешных мыслей, в раю мне места не было, я бы постарался заполучить место в вечности, но было слишком поздно — сомнение начало опасно меня подтачивать.
Моя ересь особенно усиливалась во время сна, когда ощущение вечности нарастало, раскаляясь добела. Во сне я перемещался практически в тех же местах, что и наяву, в осеннем ландшафте нашей деревни, но мое сознание существовало в ином времени, совершенно отличном от реального, точнее, вовсе вне времени, потому что вечность и ничтожность своей собственной жизни в огромных пределах преходящего были еще заметнее, почти осязаемы. Это ощущение вечности, которая мне не принадлежит, во сне еще более очевидно демонстрировало свое превосходство над моей маленькой жизнью, соблазняло меня все больше и больнее. У меня, освобожденного от скрупул бытовой морали, сознающего свое ничтожество, исчезал даже страх Бога: я хотел получить плату за свой будущий ад, попросту говоря, я хотел жить своей жизнью, свою сверхжизнь, хотя бы во сне. Мне было известно, что я не смогу обмануть своего ангела-хранителя, потому что он спит вместе со мной и в свои книги двойной бухгалтерской записью заносит отчеты о моем поведении, но я был доволен и тем, что его присутствие во сне становилось вполне терпимым, а шепот — едва слышным.
Благодаря этому опыту, из моих сновидений начали исчезать кошмары, по крайней мере, когда я не спал на спине или на левом боку. Наученный испытаниями (если я вскрикивал или плакал во сне, мама всегда обнаруживала меня лежащим на левом боку, иногда на спине), я всеми силами старался, чтобы сон заставал меня на правом боку, с коленками почти у подбородка (а это была еще и защита от голода и холода), чтобы как можно дольше оставаться в этой позе, что позже стало привычкой. Поэтому я, гордый, что мне удалось преодолеть свои кошмары собственной волей, старался, прежде чем заснуть, переворачиваться с боку на бок и начинать засыпать на левом боку, там, где сердце, источник моих терзаний и кошмаров, но чтобы в последнее мгновение, когда сон меня одолевает и больше нет сомнений в его приходе, вот тогда, последним усилием сознания и воли, я переворачиваюсь на правый бок, и тогда вижу хорошие сны: как катаюсь на велосипеде дяди Отто, проносясь по широкой дуге через речку… Осознание того, что я могу контролировать свои сновидения вечерним чтением или направлять их в определенную сторону непосредственно перед сном, привело к взрыву самых темных моих инстинктов. Тот факт, что я по сути дела проживаю две жизни (и в этом не было ни капли литературы: мой возраст не позволял мне замарать чистоту своих сновидений и своих миров), одну в реальности, а другую во сне, доставлял мне какую-то исключительную и, без сомнения, греховную радость. А мы ведь тогда голодали, страшно, до стонов, и я, понятное дело, вечером, ворочаясь, от того, что не мог уснуть, воображал себе обилие блюд, которых страстно хотелось и запахи которых мог воссоздать болезненно и точно, но чаще всего убаюкивал себя своим классическим сновидением: я еду в поезде, в купе первого класса, мама расстилает на откидном столике белую дамастовую салфетку и режет на ней рулет с маком. Я начинаю есть, я ощущаю во сне вкус, и даже запах мака, собираю крошки с салфетки. Но этот обед, этот обряд длится слишком долго, с черного хода сна начинает закрадываться сомнение, а есть по-прежнему хочется, я краешком сознания понимаю, что это сон, и вот тут меня осеняет мысль, что мне надо придумать еще пирожных и фруктов для моей трапезы, и, как Иисус воду, претворить в вино своего сна. Но именно тогда, в этот момент пронзительной ясности, почти божественного откровения, в мое сознание проникает мысль Мне это снится МНЕ ЭТО СНИТСЯ (ведь сновидения не терпят определенности), и я пытаюсь отбросить эту мысль, и не потому, что она неверна, а именно потому что чувствую, это правда. И тогда я просыпаюсь с чувством жуткого голода, потом долго ворочаюсь, пытаясь навязать себе какую-нибудь другую иллюзию.