Миссис Уилсон хмыкнула:
– В наши дни у подростков нет никакой дисциплины, не то что в те времена, когда я училась в школе.
«И когда это было? – захотелось мне спросить. – В ледниковый период?»
В конечном итоге миссис Уилсон осталась ещё на одну чашку чая, неустанно болтая об этом доме, о том, насколько он старый, и о других скучных вещах. Мама постоянно поглядывала на часы и очень многозначительно покашливала, но старую леди это, похоже, ничуть не трогало.
– По-моему, мне ещё надо закончить распаковывать вещи, – заявила я при первой же возможности и удрала наверх.
Свою новую комнату я терпеть не могла. Она была маленькой, тёмной и душной, даже при открытом окне. Но меня тревожил не столько её размер и даже не нехватка света, а то, как я в ней себя чувствовала. То, что мне пришлось расстаться со своей прежней комнатой, было одним из самых тяжёлых моментов переезда – как будто потерять часть себя. Я пыталась объяснить это маме, но она не понимала. Она сказала, что к концу лета я привыкну и даже не буду помнить о том, как выглядела моя старая комната.
Ночь перед отъездом была самой худшей. Я начала думать обо всех тех людях, которые будут жить в моей комнате после меня, и она уже не будет моей, и никто не будет знать, что я провела здесь первые двенадцать лет своей жизни. В какой-то момент я вылезла из кровати и нацарапала на подоконнике «Бекки Миллер». Для этого я выдернула из двери комнаты старый гвоздь, на котором когда-то висела моя ночная рубашка. Я кучу времени потратила на то, чтобы процарапать буквы в дереве по-настоящему глубоко. Я просто хотела сделать так, чтобы крошечная часть меня осталась здесь – пусть даже это будет только моё имя.
На самом деле распаковывать мне больше ничего не было нужно; это был просто предлог для того, чтобы отвязаться от миссис Уилсон. Я лежала на кровати, слушая, как они с мамой разговаривают. Они стояли у входной двери, и миссис Уилсон снова спрашивала маму насчёт церкви. Я не расслышала, что ответила мама – она говорила слишком тихо, – но я знала, что она пытается поскорее избавиться от старой леди. Мама вообще как-то странно относилась к тем, кто заходил к нам, – если не считать Стеллы. Мама сказала, что именно это она больше всего ненавидит в деревне: люди считают, будто могут просто заявиться в гости, не позвонив предварительно и не удостоверившись, что их визит не будет некстати.
Я нашла коробку в тот же вечер, но уже позже, когда миссис Уилсон ушла домой. Коробка была втиснута под мамину кровать вместе с уймой других вещей – должно быть, её засунули туда при распаковке. Я искала журнал – почитать что-нибудь перед сном, – и чтобы дотянуться до того, который был мне нужен, пришлось вытащить коробку наружу.
Она была похожа на одну из старомодных шкатулок для украшений – ну, когда открывается крышка, то играет музыка и внутри шкатулки кружатся балерины. Она была сделана из очень тёмного полированного дерева с красивым золотым узором, выгравированным на крышке, и с крошечным замочком. Я провела рукой по поверхности. Шкатулка не выглядела новой, но я была уверена, что никогда раньше не видела её.
Я слышала, как мама в гостиной гладит свою блузку на завтра. Она собиралась занять должность начальницы нового отдела в «Хартоне», большой бухгалтерской компании, поэтому ей следовало выглядеть как можно лучше. Я подумала о том, чтобы убрать шкатулку на место и спросить у мамы, можно ли мне её взять, но сначала откинула крышку, чтобы посмотреть, нет ли внутри чего-нибудь интересного.
Не знаю, что я ожидала найти – может быть, мамино обручальное кольцо или какие-нибудь серьги, которые можно будет позаимствовать, – но там не было ничего, даже музыки и балерин, только ветхий кусок ткани и старое фото. Ткань была мягкой, по краям махрились нити. Посередине была вышита фраза: аккуратные, сделанные от руки стежки выцветшими красными нитями складывались в надпись «Я ТЕБЯ ЛЮБЛЮ». Такие вещи делают в начальной школе на уроках рукоделия.
Я положила лоскут обратно в шкатулку и взяла фотографию. Она была старой и немного старомодной, и я сразу же поняла, что в ней есть что-то странное. На снимке была мама, лежащая на больничной койке и держащая на руках младенца. Крошечную девочку, закутанную в розовое одеяльце. Мама улыбалась в объектив, глаза её восторженно сияли. Я поверить не могла, какой молодой она выглядела. Кажется, я никогда не видела её настолько молодой или настолько счастливой.
Я сидела, сжимая в пальцах фотографию, и миллионы вопросов громоздились у меня в голове. Потому что я знала о том, как я родилась. Не очень много, но достаточно, чтобы осознать: что-то тут не так. Я знала, что появилась на свет слишком быстро, так что не было времени доехать до больницы. Это было в конце июня, и тогда было невероятно жарко, как этим летом. Я родилась дома и осталась дома – акушерка сказала, что никогда не видела ребёнка, так стремящегося поскорее родиться. Мы с мамой были дома. Никакой больницы. Никакого розового одеяльца. Разве только после моего рождения маму заставили поехать в больницу, чтобы убедиться, что с нами всё в порядке? Может, её вынудили это сделать, а она почему-то забыла мне об этом рассказать?
Я перевернула снимок, и мои руки внезапно задрожали. В правом верхнем углу была дата. Дата, написанная мелким, аккуратным маминым почерком. Слова и цифры прыгали у меня перед глазами, и мне пришлось несколько раз моргнуть, чтобы сфокусировать взгляд.
23 апреля 1986 г.
За двенадцать лет до моего рождения.
Глава вторая
Не знаю, как долго я сидела там, пытаясь понять смысл всего этого, но в какой-то момент я услышала, как мама выходит из гостиной и выключает свет на первом этаже. Я уронила фото обратно в шкатулку, сунула её под кровать и помчалась по коридору в свою комнату. Я не могла сейчас взглянуть маме в лицо, боясь расплакаться или ляпнуть какую-нибудь глупость.
Заснуть было невозможно. Я лежала поверх одеяла, думая о шкатулке, засунутой под мамину кровать и ждущей, точно бомба с часовым механизмом. Я пыталась прокручивать в голове свою лучшую «засыпательную» мечту, но даже она не сработала. Это была мечта, где я слышу стук в дверь, открываю – а на пороге стоит мой папа. Я не могу отчётливо разглядеть его лицо, но он говорит: «Бекки Миллер, я искал тебя целых двенадцать лет!» А я отвечаю: «Всё в порядке, пап, лучше поздно, чем никогда, верно?» Я не знаю точно, что он говорит после этого, потому что на этом моменте я обычно засыпаю.
Я грезила о том, как встречу папу, столько, сколько могу вспомнить, – и это всегда помогало мне уснуть. Иногда я засыпала ещё до того, как заканчивала ему отвечать. Но в ту ночь, лёжа в жаркой душной темноте, я могла думать только про ту маленькую девочку, укутанную в мягкое розовое одеяльце. Кем она была? Как мама могла скрывать от меня что-то настолько важное? Хранить такое в тайне все эти годы?
На следующее утро я лежала в кровати, пока не услышала, как она уходит на работу. Я твёрдо была намерена спросить её об этом фото, однако ни за что не смогла бы сделать этого перед её первым днём на важной новой работе. Я боялась, что она может плохо отреагировать на мои вопросы, – так обычно случалось, когда я спрашивала её о прошлом. А ещё она могла вообще отказаться отвечать мне.
Как только я услышала, что за ней закрылась входная дверь, я встала и спустилась вниз. На кухонном столе лежала записка и деньги.
Не хотела тебя будить. Погуляй, осмотри деревню – но будь осторожна. Я вернусь в полшестого. Мама.
Эта записка меня разозлила. Как она могла написать что-то настолько обычное, при этом скрывая такую огромную тайну? Я перевернула листок бумаги и нацарапала на обороте свои вопросы:
Кто этот ребёнок на фото?
Это твоя дочь?
Где она сейчас?
Она с моим отцом?
Если она твоя дочь, почему я о ней не знаю?