Я боялась очутиться в одиночке. И хотя все маленькие палаты были одиночными, одно лишь это название делало угрозу еще более страшной. Во время моего пребывания в четвертом отделении я жила в наблюдательной палате, а позже в переполненной палате, что «в другом крыле», с цветочными покрывалами на кроватях, которые стояли даже в коридоре. Мне нравилось лежать ночью в наблюдательной палате, когда медсестра, сидя в принесенном из кают-компании кресле, вязала все новые и новые кофты, всматривалась во вкладыши со схемами в женских журналах, урывками ненадолго засыпала, подняв ноги на каминную решетку, чтобы приятное тепло от огня доставало и до ее пятой точки. Я любила ритуал подготовки ко сну, когда надежная миссис Пиллинг присылала поднос со стаканами молока, а одна из пациенток, балансируя, словно официант, заносила колонну из серовато-бежевых ночных горшков. Мне нравилось, что кровати стояли бок о бок и то, как спокойно становилось от равномерного дыхания соседей, к которому примешивались раздражающий храп, перешептывания, позвякивание ночных горшков и доносящийся потом теплый запах, как из коровника. Я боялась, что в какой-то момент главная медсестра Гласс, услышав, что я «доставляла трудности» или отказывалась «сотрудничать», отчеканит: «Понятно. В одиночную палату, дамочка».
Когда часто слышишь, как угрожают другим, сам боишься еще больше, а когда видишь, что пациент, которого уводят, всегда упирается и кричит, задумываешься с болезненным любопытством, что же там такое в этой комнате, что за ночь буйствующие крикуньи становятся послушными, сидят с отстраненным взглядом и апатично следуют командам «В общий зал», «В столовую», «В кровать». Менялись, однако, не все; и тех, кто не поддавался увещеваниям заточения на четырех квадратных метрах и никак не мог выучить «урок», как выражались главная медсестра Гласс и старшая медсестра Хани, отправляли во второе отделение.
А второе отделение было моим кошмаром. Туда отсылали, если пациент отказывался «сотрудничать» или если систематические процедуры ЭШТ не приводили к улучшению состояния, которое оценивалось в основном по тому, насколько сговорчиво и быстро выполнялись команды «Дамы, в общий зал», «Вставайте, дамы», «По кроватям, дамы».
Ты прилежно выучивался «не выделяться»: не плакать при свидетелях, улыбаться и выражать удовлетворенность, изредка спрашивать, можешь ли вернуться домой, в доказательство того, что тебе становится лучше, а потому нет никакой необходимости переводить тебя под покровом ночи в это самое второе отделение. Ты приучался хорошо выполнять свои «домашние» обязанности: заправлять кровать так, чтобы текст смотрел правильной стороной вверх, а углы покрывала были аккуратно подогнуты; начищать пол в палате и коридоре, усердно придавливая к поверхности тряпку, сделанную из порванного одеяла, пропитанную неподатливой желтой мастикой, вобравшей в себя запахи еженедельных покупок, в одной корзине с которыми ее принесли из магазина: всех этих банок с вареньем, бутылок с уксусом, огромных головок сыра и брикетов масла, куски из которых миссис Пиллинг или миссис Эверетт вырезала при помощи ножа, хранившегося в запиравшемся на ключ футляре. Ты запоминал, каким был порядок вещей: ванну принимали вечером в среду, но тем, кому можно было доверить мытье собственного тела выше запястья, разрешалось в любой день посещать просторную комнату с высокими потолками, словно на вокзале, и стоявшими рядом друг с другом тремя глубокими ваннами, краны которых были спрятаны в защитные кожухи, запиравшиеся на замок. На стене висели правила поведения, напечатанные таким мелким шрифтом, что их можно было перепутать с расписанием поездов. Список был древний, еще начала века, и содержал четырнадцать указаний, согласно которым было запрещено, например, принимать ванну в отсутствие санитаров, емкость разрешалось заполнять водой лишь на шесть дюймов, при этом сначала включать холодную воду, не допускалось использовать щетки какого бы то ни было типа… Каждая из нас мылась в своей ванне, без ширм, и таращилась с любопытством на тела соседок, на обвисшие животы и сдувшиеся груди, на клоки выцветших волос на теле, на те громоздкие и гибкие формы, которые для женщины являют собой квинтэссенцию ноющей, не прекращающейся связи с собственной плотью.
5
«Ну как? Обживаетесь?» – временами интересовался доктор, точно легкий ветер, прилетевший из чужой страны и потревоживший зверя, который готовился к зимней спячке. Обживание было окружено ореолом одобрения: как считалось, «чем скорее ты обживался, тем быстрее тебе можно было вернуться домой»; «ну и как вообще можно надеяться, что вы сможете жить в большом мире, если не можете справиться с жизнью в больнице?» И правда, как?
В самом начале я с жалостью, любопытством и изумлением смотрела на тех немногих пациенток в наблюдательной палате, которым суждено было остаться тут навсегда: на миссис Пиллинг; миссис Эверетт, которая, будучи измотанной и неопытной молодой матерью, убила собственную малышку; мисс Деннис, изящную, острую на язык, с аккуратно уложенными седыми волосами, которая днями напролет занималась тем, что прибирала комнату регистрации в медсестринском корпусе, натирала серебро, стаканы для воды и вазы для фруктов, принадлежавшие светлейшим сестрам в белоснежных косынках; и еще нескольких других, которые разбирались в правилах и могли их объяснить: если ты вел себя достаточно хорошо, мог получить разрешение на ограниченное передвижение по лечебнице, а если очень хорошо и заслуживал доверия (как многие из них самих) – на полную свободу передвижения, и тебе разрешалось бродить где угодно на территории больницы; когда тебя отпускали домой, то выписывали не сразу, а назначали испытательный срок, как уголовному преступнику, и ты мог жить за стенами учреждения, но по закону оставался невменяемым, не мог голосовать, подписывать документы или выезжать за границу. В те времена не существовало добровольной госпитализации: мы все считались «недееспособными по причине психического расстройства согласно Закону об умственно отсталых от 1928 года».
Пациентки, которые прожили в лечебнице уже очень много времени и сами были похожи на сотрудников, могли поддержать беседу о том, кто из медицинского персонала главнее и как обстояли приватные дела у главной медсестры, что жила в квартире со стороны фасада. Минни из первого отделения исполняла обязанности ее личной служанки; ей выдали свою копию ключа от квартиры, и она приходила к нам днем, чтобы принести газеты и пересказать миссис Эверетт и миссис Пиллинг, и особенно мисс Деннис, которой нравилось к весомости своих манер добавлять превосходство осведомленности, все свежие сплетни о жильцах снизу.
А от Керри из первого отделения мы узнавали о жизни врачей, в чьих квартирах она выполняла работу по дому; а еще от Молли, которая обслуживала семью врача, что жил через дорогу. «Жена его пилит», – говорила она победоносно, потому что это означало, что его связь с пациентками, которые, казалось, его «понимали», будет только крепнуть. Так мы, новоприбывшие, и узнавали о важных событиях вроде праздников на Рождество («сдвинут все столы, нам подадут свинину с яблочным пюре и всем подарят подарки»), церковной мессы, танцев (в свете развития «нового» подхода к лечению душевнобольных теперь разрешались танцы), спортивных мероприятий, открытия площадки для боулинга, матчах по крикету между обитателями больницы и жителями деревни, визите Счетовода Одна Конфета из Общества оказания помощи пациентам и заключенным.
Другие вечные постояльцы жили во втором отделении. Кроме как во время процедур электрошока, больше мы их почти нигде не встречали. Они были для нас белым шумом, доносившимся из особого дворика; а ночью Кирпичный Дом, где располагались их палаты, превращался в улей, за ржавой сеткой окон которого они стенали и выли, как будто бы весь мед, что они должны были принести за день, куда-то исчез или вовсе не был собран. Иногда мы заставали момент, когда их загоняли обратно в Кирпичный Дом, а они, казалось, исполняли свой дикий танец, чтобы рассказать сородичам про поля, где нет цветов, про то, что они потратили впустую еще один день в череде бесконечных лет своих поисков. А иногда заставали момент, когда их же, одетых в темные рубахи в синюю полоску поверх неравномерно загоревшей и сморщенной кожи, сестры конвоировали в парк, где они должны были провести остаток дня. И как ни прискорбно признаться, они были похожи на людей; мы не могли отрицать нашего с ними родства; но при этом все они двигали головами и ходили в полусогнутой позе так, как будто столкнулись с пронизывающей метелью, как будто продвигались к своего рода полярному лагерю души, без всякой надежды туда добраться.