Поезд покидал Клифхейвен; медленно набирал ход, проезжая мимо неухоженных склонов, поросших душистым горошком и утесником, и садовых двориков с их хлопающим на ветру, пропахшим мылом бельем на сушилке и курятниками, где толстые белоснежные куры, задрав свои гузки, поклевывали и скребли каменистую почву. Наконец мне надоело пытаться рассмотреть больничные башни за удаляющимися холмами, и я погрузилась в ленивую, туманную дремоту пассажира поезда, который сонно смотрит на погибшие скрюченные деревья, и безудержно пасущихся овец, и помахивающих хвостами коров, которых начинают сгонять на вечернюю дойку. Клифхейвен ускользнул из моих мыслей так же легко, как солнце скользит вниз по небу в прореху между облаками и горизонтом.
Когда поезд остановился на запасном пути где-то в поросшей травой и эвкалиптами глуши, чтобы пропустить экспресс, который шел на юг, и ждал, и ждал, и ждал, пока не начало казаться, что его бросили на съедение ржавчине, сорнякам и тишине – этим врагам всех людей и машин, хоть в покое, хоть в движении, я снова подумала о Клифхейвене и его обитателях. Интересно, были ли они вытеснены на запасной путь, чтобы уступить дорогу кому-то, кто ехал по более срочным делам? И куда этот кто-то направлялся?
Но поезд тронулся, а я уснула, и мне было все равно. Клифхейвен далеко, а я больше никогда не заболею.
Правда же?
Часть II. Трикрофт
9
Итак, я отправилась на север, в край пальмовых деревьев и мангровых лесов, напоминающих злокачественные наросты в пасти бухты, покрытой иловым налетом; в край апельсиновых деревьев с темными и строгими листьями, служившими прибежищем непрошеным шарам зимнего пламени; в край безупречного и высокого неба. Так там было – на севере. Я остановилась на несколько недель у своей сестры. Знаете ли вы, каково жить под одной крышей маленького домика вместе со своей сестрой, ее мужем и их недавно родившимся ребенком, если ты взрослая одинокая женщина? Смотреть на то, как они заигрывают друг с другом, пощипывают и щекочут друг друга, а ночью, когда ты лежишь на узкой, как гроб, раскладушке, на которой нет места для двоих, слышать их, потому что не можешь не слышать?
Я не могла понять, кто я. Меня лишили телесной оболочки и подвесили под небесным куполом, словно чучело. День казался осязаемым лишь до того момента, пока я не пыталась до него дотронуться, и тогда он отшатывался в страхе, что я могу его заразить. Я все молила и молила небо о помощи. А оно закрылось от меня фарфоровыми облаками. Я не была ни комаром, ни сверчком, ни бамбуком, и потому в самый разгар лета я очутилась в кровати под лоскутным одеялом веселенькой расцветки в безупречно чистой наблюдательной палате седьмого отделения Психиатрической больницы Трикрофта, что на севере. Из комнаты открывался вид на сад из пышных роз и калл с оранжевой сердцевиной, которые бурно разрослись по краям сухого газона с плакучей ивой по центру. И хотя рядом не было ручья или речки, дерево там было, вне всяких сомнений питаемое той надеждой, что не дает пропасть некоторым людям и растениям; оно там было и ожидало тайного поступления провизии. Сад окружала высокая стена, спрятавшаяся под противопожарным покрывалом из плюща. Я заметила, что окна палаты были створчатыми и открывались так, что никто не смог бы догадаться, что ширина, на которую они открывались, была фиксированная; и над ними не было никаких досок с грубо вбитыми гвоздями, какие использовали в Клифхейвене. В палате было сумеречно и прохладно; снаружи люди в летней одежде прогуливались туда и сюда или сидели в тени плакучей ивы. Воздух был наполнен спокойствием. Никто не кричал, не протестовал, не стонал; не было никаких звуков возни, когда пациента силой заставляли выполнять приказы. Люди, что были снаружи, были пациентами. И это была больница.
Ведь больница же?
Ну да, конечно, больница; я слышала, как они говорили водителю: «В Психиатрическую больницу Трикрофта, куда убийц направляют. Вот сюда, спасибо».
На кровати напротив меня сидела женщина и разговаривала с любым, кто подходил на роль слушателя.
«Меня зовут миссис Огден», – говорила она.
При поступлении они подписали ее платье, ее туфли, даже ночные рубашки, но в спешке забыли подписать ее саму, поэтому теперь ей приходилось рассказывать, как ее зовут, перманентно, как чернила, которые наносили на ярлыки.
«Меня зовут миссис Огден».
Ее лицо в испарине было бледным, рот влажным, с поджатыми уголками; я узнавала это выражение, такое было у чахоточных в Клифхейвене. Она тараторила без умолку, рассказывая с восторгом об операции, которую ей сделали в городе, чтобы удалить несколько ребер. Она демонстрировала шрамы. Она рассказывала о произошедшем. Она объясняла, что означали все эти фразочки, описывавшие пребывание в обычной больнице.
«У меня был “амбулаторный” режим, – говорила она блаженно. – Знаете, что это? Это когда несколько часов в день можно не лежать в кровати. Мы надевали халаты и сидели в креслах. Один раз был гром, и два раза молния, и целую неделю лил дождь, а в остальном было солнечно. На террасе. Это достаточно далеко за городом. Все зовут меня Бетти».
Я не могла ничего ей ответить, потому что не могла говорить; я лежала в своей постели, уставившись на нее и пытаясь предупредить о фальши окружающего спокойствия и приятной обстановки, ярких покрывал и людей в летней одежде, прогуливающихся снаружи; я хотела предостеречь от спрятанных в палате ловушек и капканов. У меня в голове поселился ужас, который только усиливался от созерцания сада, плакучей ивы, довольных пациентов, фланирующих без ограничения по нагретому солнцем газону. Меня восхищало то, какой безмятежной казалась миссис Огден. Неужели она не догадывалась об угрозе? Почему не проявляла осторожность, не следовала правилам безопасности, не затаилась в кровати, натянув одеяло под самый подбородок?
Я лежала и следила за тем, как темный ужас захватывал все вокруг, словно одно из тех сказочных растений, чье существование зависит от отсутствия дисциплины, неудержимого желания прорасти, перерасти, врасти, нарасти – до самого неба, чтобы закрыть собою солнце. Мой ужас выползал из меня, поселялся в тихой палате и оттуда набрасывался на меня, как ребенок, бунтующий против родителей. Угрожал мне.
Я наблюдала за тем, как ответственная за отделение медсестра – старшая медсестра Крид – сопровождала доктора во время обходов; она разговаривала тихо и спокойно, она улыбалась нам с миссис Огден (единственным лежачим больным), подобно тому как вежливая хозяйка дома могла бы приветствовать гостей, приехавших на выходные. Но как только они выходили в сад через распахнутые двери, я замечала с чувством тревоги, что и доктор, и старшая медсестра Крид прихрамывали. Невозможно, чтобы это было просто совпадение! Меня переполнял суеверный страх, какой испытывают первобытные люди и дети, который заставляет их придумывать богов и повторять рифмованные строфы, чтобы защититься от порока. Мне вспомнилась одна женщина, которую мы прозвали Сторожиха. Она встречала по пути в школу тех, кто замешкался и начинал опаздывать. «Сторожиха», – шептали мы в ужасе и припускали что было сил, не обращая внимания на колотящиеся сердца и колики в боку, лишь бы скрыться из виду хромоножки и успеть на сбор всех учеников во дворе школы.
А потом я познакомилась с главной медсестрой Трикрофта и еще раз убедилась, что страхи мои не были беспочвенными; сначала мне показалось, что главная медсестра Гласс проследовала за мной с юга на север и приняла облик главной медсестры Боро: даже фигуры у них были одинаковые, огромные, упакованные в белую униформу, через которую оградой продавливались прутья корсета. У нее был низкий командный голос; лишь одним своим взглядом она могла дать понять, что наш с миссис Огден постельный режим, привносивший дезорганизованность в упорядоченные ряды накрахмаленных простынь, безупречно чистых после прачечной, аккуратных кроватей, которые никто не занимал, лоскутных покрывал, расправленных под нужным углом, был оскорблением всему седьмому отделению; и чем раньше мы «вылезем из-под одеяла», тем лучше.