8. В командировке Он, мельком оглядев свою каморку, Создаст командировочный уют. На стол положит старую «Вечерку», На ней и чай, а то и водку пьют. Открыв свой чемоданчик из клеенки, Пришпилит кнопкой посреди стены Большую фотографию ребенка И маленькую карточку жены. Не замечая местную природу, Скупой на внеслужебные слова, Не хныча, проживет он здесь полгода, А если надо, так и год и два. Пожалуй, только письма бы почаще, Да он ведь терпеливый адресат. Должно быть, далеко почтовый ящик, И сына утром надо в детский сад… Все хорошо, и разве что с отвычки Затосковав под самый Новый год, В сенях исчиркав все, что были, спички, Он москвича другого приведет. По чайным чашкам разольет зубровку, Покажет гостю карточку – жена, Сам понимаешь, я в командировках… А все-таки хорошая она. И, хлопая друг друга по коленям, Припомнят Разгуляй, Коровий брод, Две комнаты – одну в Кривоколенном, Другую у Кропоткинских ворот. Зачем-то вдруг начнут считать трамваи, Все станции метро переберут, Друг друга второпях перебивая, Заведомо с три короба наврут. Тайком от захмелевшего соседа Смахнут слезу без видимых причин. Смешная полунощная беседа Двух очень стосковавшихся мужчин. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Когда-нибудь, отмеченный в приказе, В последний раз по россыпи снежка Проедет он на кашляющем ГАЗе По будущим проспектам городка. Другой москвич зайдет в его каморку, Займет ее на месяц или год, На стол положит старую «Вечерку» И над кроватью карточки прибьет. 1938–1939 Изгнанник Нет больше родины. Нет неба, нет земли. Нет хлеба, нет воды. Все взято. Земля. Он даже не успел в слезах, в пыли Припасть к ней пересохшим ртом солдата. Чужое море билось за кормой, В чужое небо пену волн швыряя. Чужие люди ехали «домой», Над ухом это слово повторяя. Он знал язык. Они его жалели вслух За костыли и за потертый ранец, А он, к несчастью, не был глух, Бездомная собака, иностранец. Он высадился в Лондоне. Семь дней Искал он комнату. Еще бы! Ведь он искал чердак, чтоб был бедней Последней лондонской трущобы. И наконец нашел. В нем потолки текли, На плитах пола промокали туфли, Он на ночь у стены поставил костыли — Они к утру от сырости разбухли. Два раза в день спускался он в подвал И медленно, скрывая нетерпенье, Ел черствый здешний хлеб и запивал Вонючим пивом за два пенни. Он по ночам смотрел на потолок И удивлялся, ничего не слыша: Где «юнкерсы», где неба черный клок И звезды сквозь разодранную крышу? На третий месяц здесь, на чердаке, Его нашел старик, прибывший с юга; Старик был в штатском платье, в котелке, Они едва смогли узнать друг друга. Старик спешил. Он выложил на стол Приказ и деньги – это означало, Что первый час отчаянья прошел, Пора домой, чтоб все начать сначала. Но он не может. – Слышишь, не могу! — Он показал на раненую ногу. Старик молчал. – Ей-богу, я не лгу, Я должен отдохнуть еще немного. Старик молчал. – Еще хоть месяц так, А там – пускай опять штыки, застенки, мавры. Старик с улыбкой расстегнул пиджак И вынул из кармана ветку лавра. Три лавровых листка. Кто он такой, Чтоб забывать на родину дорогу? Он их смотрел на свет. Он гладил их рукой, Губами осторожно трогал. Как он посмел забыть? Три лавровых листка. Что может быть прочней и проще? Не все еще потеряно, пока Там не завяли лавровые рощи. Он в полночь выехал. Как родина близка, Как долго пароход идет в тумане… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Когда он был убит, три лавровых листка Среди бумаг нашли в его кармане. 1939
Старик Весь дом пенькой проконопачен прочно, Как корабельное сухое дно, И в кабинете – круглое нарочно — На океан прорублено окно. Тут все кругом привычное, морское, Такое, чтобы, вставши на причал, Свой переход к свирепому покою Хозяин дома реже замечал. Он стар. Под старость странствия опасны, Король ему назначил пенсион, И с королем на этот раз согласны Его шофер, кухарка, почтальон. Следят, чтоб ночью угли не потухли, И сплетничают разным докторам, И по утрам подогревают туфли, И пива не дают по вечерам. Все подвиги его давно известны, К бессмертной славе он приговорен, И ни одной душе не интересно, Что этой славой недоволен он. Она не стоит одного ночлега Под спальным шерстью пахнущим мешком, Одной щепотки тающего снега, Одной затяжки крепким табаком. Ночь напролет камин ревет в столовой, И, кочергой помешивая в нем, Хозяин, как орел белоголовый, Нахохлившись, сидит перед огнем. По радио всю ночь бюро погоды Предупреждает, что кругом шторма, — Пускай в портах швартуют пароходы И запирают накрепко дома. В разрядах молний слышимость все глуше, И вдруг из тыщеверстной темноты Предсмертный крик: «Спасите наши души!» И градусы примерной широты. В шкафу висят забытые одежды — Комбинезоны, спальные метки… Он никогда бы не подумал прежде, Что могут так заржаветь все крючки… Как трудно их застегивать с отвычки! Дождь бьет по стеклам мокрою листвой. В резиновый карман – табак и спички, Револьвер – в задний, компас – в боковой. Уже с огнем забегали по дому, Но, заревев и прыгнув из ворот, Машина по пути к аэродрому Давно ушла за первый поворот. В лесу дубы под молнией, как свечи, Над головой сгибаются, треща, И дождь, ломаясь на лету о плечи, Стекает в черный капюшон плаща. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Под осень, накануне ледостава, Рыбачий бот, уйдя на промысла, Найдет кусок его бессмертной славы — Обломок обгоревшего крыла. |