А земля, где выделили участок Геннадию (название этого местечка — Багульник), подвержена ныне и налетам свирепых ветров, и коррозии, и обезжириванию плодородного слоя, и обезвоживанию, и всем прочим бедам, которые уничтожают жизненные возможности почвы.
Как бы там ни было, дом — пусть даже самый крохотный, на той земле надо было ставить, под навесом жить нельзя, не то ведь погубленный Брат может мстить людям не только зимой, но и летом, сейчас, став крохотным, он мог запросто пропустить сквозь свои ворота десяток пышных туч и слить на долину целую Ниагару воды, это было в его силах.
Раньше в долине цвели роскошные сады, вызревали абрикосы, а сейчас, кроме шиповника, почти ничего и не вызревает. Вот к чему приводит обычное недомыслие…
Геннадию здорово помог родной брат, — он и мой брат, — Володя, судовой механик. Руки у него оказались золотые. Он мог одолеть любое сложное дело — провести отопление в птичье гнездо, зажарить курицу в ладонях, развивать на мотоцикле с квадратными колесами скорость не менее девяноста километров в час, разговаривать с бакланами на их языке, хотя этого никто не умел делать, развернуть течение ручья в обратную сторону, вживлять в металл дерево и дерево будет там жить и сотворить много других чудес.
Вскоре у Геннадия и дом стоял на низкой косине сопки, и небольшой огородик был обнесен сеткой, и свет проведен в помещения — электричество давал генератор, купленный в магазине, и собака погромыхивала цепью под окнами. Каждое утро Бим — некрупный лохматый пес в одно и то же время стучал лапой в окно — будил хозяина.
Наступила зима. Вьюжная, с осадками. Снега каждый день наваливало столько, что утром в доме было темно — серые сугробы плотно запечатывали окна, дневной свет сквозь них не проникал совершенно — приходилось откапывать и дом, и собачью конуру.
Зимой в Багульнике никто не жил, Геннадий находился в поселке один, смотрел телевизор, когда тот работал и на экране шло что-нибудь путное, присматривал за имуществом не только соседей, но и всего Багульника, думал о прошлом, во сне иногда вздрагивал и, наверное, кричал, поскольку слышал свой крик и видел, как на него несется прилипшая к гребню волны тяжелая кувалда, — сейчас сломает ему плечо, — просыпался в горячем поту…
Около Багульника кругами ходили дикие собачьи стаи, и это была самая большая опасность для людей, хотя люди появлялись здесь редко, да и снега было столько, что некоторые дома ушли под него целиком… Одичавшие собаки были опаснее волков.
В остальном же у Гены в Багульнике было все неплохо, сложилось в приемлемую картину; прошлое, так плотно и болезненно сидевшее в нем, начало понемногу забываться, уходить в туман времени, исчезать там почти бесследно, наверное, так бесследно и скрылось бы, если б из нынешнего времени, из его яви, не приходили бы какие-нибудь напоминания, заставляющие воскресать былое, и тогда Геннадий мрачнел, делался неразговорчивым…
Валерий Иванович Морозов, который когда-то летал из Москвы в Сантьяго, отвозил деньги на билет для Геннадия и вообще принял самое живое участие в его судьбе, ныне командует Ассоциацией ветеранов дипломатии, вобравшей в себя весь мидовский цвет, он по-прежнему бодр и деятелен и вообще, как я понял, считается очень толковым аналитиком, принадлежит к породе людей, без участия которых не готовятся сложные горячие блюда, именуемые международной политикой.
К таким же специалистам относится и Пересыпкин Олег Герасимович, Чрезвычайный и Полномочный посол СССР и России, с ним мы видимся часто, — к слову, Олег пишет очень неплохие книги, которые пользуются успехом, — знакомы мы с ним давно, да и живем друг от друга в пяти минутах ходьбы, и занимаемся делом общим, литературным, хотя промысел этот угас практически совсем, денег не приносит или почти не приносит, кому как, и те, кто остался верен литературе, страдают ныне от откровенной нищеты.
Племя, умеющее писать книги, которые были бы интересны читателям, скоро переведется, наверное, вовсе — не будет его. А кто появится вместо этих писателей, не знает, по-моему, никто, поскольку власть имущим вопросы культуры и прежде всего литературы, неинтересны совсем. Да и занятия у них есть повесомее, позначительнее, подоходнее, чем творческие муки над листами бумаги — например, считать деньги или выступать перед публикой с политическими заявлениями, призывами славить современную историю и прогнозами, на сколько подорожает бензин в нашей стране (а нефть подешевеет в мире) в будущем году…
Страдания простого человека, такого, как скажем, капитан дальнего плавания Москалев, кажутся этому народу вообще пустяком, ничего не значащим, а может быть, даже и смешным…
Кроме, конечно, тех, кто рядом с Москалевым находился, переживал, делил с ним и безденежье, и увечья, и кусок хлеба, и рыбий хвост, выловленный на завтрак в далеких водах, кто с нервным трепетом, с замиранием в сердце ждал вестей из дома, у кого душа болела от того, что творилось на родине, иногда даже не просто болела, а сочилась кровью.
Не приведи господь тем, кто ныне находится наверху, купается в роскоши и ест сливки из золотой посуды, прожить и пережить то, что прожил и пережил Геннадий Москалев, — только вряд ли они такое осилят, хотя других заставляют…
Когда Геннадий вспоминает прошлое, — это хотя и редко, но все-таки бывает, — глаза его делаются чужими, не его, далекими и горькими, в них трудно смотреть, потому что начинаешь ощущать собственную вину перед человеком, которого на произвол судьбы бросила власть, — наша власть! — оставила в беде, не протянула руку, не вмешалась в беспредел, более того — захотела сделать из него виноватого… Собственно, удивляться нечему, это было нормой жизни в России девяностых годов.
Хорошо, что хоть жив остался капитан дальнего плавания Москалев; многие из тех, кого судьба загнала в бурные волны ельцинского времени, домой не вернулись. Могилы их находятся на чужой земле и вряд ли кто из родных людей, из близких родичей и вообще родственников сумеет когда-либо навестить их, через несколько лет могилы сровняются с землей, зарастут и непонятно будет, что здесь — чье-то последнее пристанище или отхожее место, которое перестали использовать по назначению…
Слава богу, у моего брата поворот судьбы был иной, все закончилось благополучно, и он вернулся домой, а тяжелая биография его не сложилась скорбно, печально, как у многих его земляков.
Я вспоминаю передряги, в которые он попадал, иногда ставлю себя на его место — как бы поступил я? — и про себя произношу слова: молодец, Генка, выстоял! Молодчина! Долгой тебе жизни, Геннадий Александрович!
Ныне все мы уже пенсионеры — и я, и брат мой Гена, и Володька, и сестры наши Галина и Наталья, живущие в Амурской области, — у всех наступила зрелая, светлая, хотя и грустная пора, примятая жизнью, будто трава тяжелой тупой косой. Много чего было в жизни этой, случалось, что и сердце сжималось от боли в скорбный комок, готовый взорваться и умереть, случалось и иное — радостные минуты, когда рядом с душой лопались, как заметил один прозаик, "мыльные пузырьки счастья", и сердце в общем-то тоже могло остановиться от "толчков взволнованной крови"… Все это было, и все оставило след в душе. И не только в душе — на теле тоже.
Иногда Гена просыпается ночью от чувства тревоги, внезапно возникшей в нем, задыхается в темноте, пытается понять, где он находится; крик этот рожден не радостью, нет, это крик ужаса, — в Гене внезапно оживает прошлое и начинает душить его, стискивает глотку, обручем сдавливает затылок и виски. Очень важно бывает в этот непростой миг проснуться — очень важно… Но можно ведь и не проснуться, это он тоже знает, и от осознания, что возможен и такой исход, ему делается тяжело, и тогда Геннадий с замиранием сердца прислушивается к ночной черноте, как когда-то прислушивался к ночам в Чили, ждет — сейчас раздастся голос матери, спешащей к нему на помощь… Она обязательно придет, и тогда все встанет на свои места.
А если мать не придет, как в таком разе быть? Что делать, как поступать, скажите, люди?