— Ну-с, молодой человек, что вам велел передать мне господин Лаурье? — на вполне сносном испанском спросил мистер Самуэль.
Москалев неторопливо, сохраняя достоинство, стал рассказывать о цели визита, описал процесс приготовления самой вкусной в мире красной икры и неожиданно засек, что лицо деда-американца начало потихоньку преображаться и приобретать неприязненное выражение.
Через несколько минут американец зевнул и поглядел на дорогу, проходившую под окнами фактории.
— А где ваш автомобиль, на котором вы приехали? — скрипуче, с одышкой поинтересовался он.
— У меня нет автомобиля.
— А кто, кроме Лаурье, может поручиться за вас?
— Никто, только Лурье.
— Два раза Лаурье и больше никто?
— Больше никто.
— Приехали вы на двадцать минут позже назначенного времени. — Мистер Самуэль задумчиво помял пальцами подбородок, покачал головой. — Нет, ничего у нас с вами, молодой человек, не получится. Я занимаюсь вином, могу дать тебе бутылки три-четыре на продажу, — неожиданно, переходя на "ты" произнес американец. — Попробуй их продать… Посмотрим на результат и от этого порога будем танцевать. Согласен?
Геннадий вздохнул:
— Нет, не согласен.
— Ну, тогда на нет и разговора нет.
Чувствуя, что в глотке возникло что-то жесткое, давящее, Москалев поднялся со стула:
— В таком разе простите, мистер Самуэль, за беспокойство. — Сделал несколько крупных резких шагов к двери и через пару мгновений очутился на улице.
В Пурео он добирался на ржавом разбитом автобусе желтого цвета, — в Штатах такие автобусы обслуживают школы, а когда они отрабатывают свою норму, то попадают не под пресс, где их обычно превращают в плоские металлические лепешки, а на палубы специальных барж, отправляющихся в Южную Америку. Там им находят достойное применение и еще лет десять — пятнадцать автобусы пылят по дорогам разных стран, перевозят людей, пока окончательно не превращаются в ржавь.
Когда на Чилоэ наступала зима, колеса автобусов обматывали железными цепями, иначе на обледенелых дорогах не удержаться, и громыхали они по тверди с впрессовавшимся в нее градом, будто танки, — рот надо было открывать, чтобы от резкого звука не лопнули барабанные перепонки.
Одна поездка на таком автобусе могла запомниться на всю оставшуюся жизнь.
Запомнилась она и Геннадию Москалеву.
В Пурео он вернулся подавленный, — ну будто бы кто-то наплевал ему в душу и растер плевок ногою. Понятно становится, почему американцев не очень, скажем так, любят латиносы.
В вигваме у него имелось немного спирта — держал на тот случай, если вывалится из лодки в холодную воду — для растирки. Но, видимо, растирание придется отложить, ибо сейчас она больше нужна не телу, а душе.
Из-под одежды, которую он повесил сушиться, достал банку с остатками спирта, нацедил себе полный стакан, достал также банку с икрой, сунул в нее ложку.
Прислушался к усталому звону, возникшему в ушах, к далекому шуму — это к вигваму вновь приближался град, мотнул головой отрицательно, хотя самому ему непонятно было, что он отрицает и чему готов сопротивляться, и выпил спирт, не отрываясь от кружки.
Думал, что задохнется, но не задохнулся, даже ничего не обжег себе, и дыхание у него не перехватило, более того — слепящей крепости спирта почти не почувствовал, вывернул из банки ложку с горбатой горкой икры, перекосившейся на один бок, сунул в рот.
Вкуса икры он тоже не почувствовал, словно бы и не икру ел, а что-то нейтральное, не имеющее своего "я", — то ли воздух, то ли вареную бумагу, то ли еще чего-то…
Голова после выпитого была ясной, холодной, спирт не повлиял на мозги. Геннадий опрокинулся на топчан, заложил руки за затылок.
Что делать, что делать?
Что делать, он не знал. Ясно было одно: икорная кампания провалилась, а вместе с нею провалились в пропасть, сгорели в бездымном пламени нынешние его надежды… Ну хоть стреляйся!
А что, застрелиться — это тоже выход, хотя и никудышный. Для православного человека это — последнее дело, дозволенное лишь, когда добивает смертельная болезнь с сильными болями, либо грозит плен.
Впрочем, все происходящее для Москалева и есть плен, может быть, даже больше, чем плен, это — паутина, в которой он запутался вместе со своей жизнью и со своею судьбой.
Выпитый спирт взял его минут через двадцать, перед глазами все поплыло, жестяная труба, воткнутая в дымовое отверстие вигвама, неожиданно скособочилась, поползла в сторону, даже, кажется, сплющилась, и Геннадий, не желая видеть то, что видел, закрыл глаза.
Чувствовал он себя плохо. И не потому, что хватил целую кружку спирта — дозу, которая могла сбить с копыт мерина, не потому, что был готов скорчиться от сердечной боли, — совсем по другой причине…
Ни одной родной души не находилось рядом с ним — ни-ко-го, — ни один человек не подаст ему кружку воды, если он будет умирать. Может быть, только Луис…
Не думал Геннадий, что жизнь загонит его в угол, из которого не будет выхода. Кажется, такие углы называются "глухими пятыми"…
Очнулся он, когда было уже темно: зима на юге Чили бывает такая же неуютная, злая и пахнет безысходностью, как и на севере России.
По крутым бокам вигвама с грохотом и, кажется, даже с электрическими искрами бил град, с сатанинским, хорошо слышимым звуком скатывался к воде.
Пошарив рукой под висящей на просушке одеждой, Геннадий нащупал банку со спиртом. Вслепую тряхнул ее. Зелья в банке было немного, сейчас допьет это и придется добывать новое.
Спирт в Чили производили плохой, он лишь немного отличался от древесного, с такой же силой пробивал человека до костей и мог легко превратить желудок в дырявую кошелку, в которой ничего не будет держаться и ничего нельзя хранить.
Он аккуратно, стараясь не пролить ни капли, нацедил спирта в кружку и так же, как и в прошлый раз, выпил его, не переводя дыхания.
Темнота в вигваме попрозрачнела, словно бы откуда-то из-под стен пролился свет, потек снизу вверх, будто теплый воздух, который любит находиться в выси, сделалось душно… Надо было выкарабкаться на улицу, дохнуть немного воздуха, но Москалев сдержал себя — ведь после второй порции спирта он свой вигвам может и не найти. Не индеец же он. Это у индейцев, как у иных умных птиц, дорога домой прочно пропечатана в мозгу, — это сделала сама природа, — а у Москалева этого нет, он здесь человек чужой… Чужой. Хорошо, что хоть не лишний.
Через несколько минут удушье прошло. Москалев перевернулся на живот, выбил из себя остатки старого дыхания и потянулся к банке с икрой, в которую была засунута ложка, отправил в рот порцию закуски… Потом — вторую.
Прожевав икру, просипел, с трудом рождая слова, поучал себя:
— Когда пьешь, обязательно надо закусывать…
Простая истина, но не все ее исполняют, да и большая банка икры тоже есть не у всех, вот так-то, господа…
Похоже, он входил в тяжелейший, полный боли, разных видений, даже удушья, виток жизни, — он сорвался, запил. При всем том хорошо понимал, что происходит, по какой дорожке он катится и в какую яму, — вырытую в земле, естественно, — эта дорожка может его спихнуть.
А в яме той уже ничего не будет — ни света, ни тьмы, ни холода с голодом…
Он поудобнее устроился на своем ложе и затих. Выхода не было, как жить дальше, он не знал. Вот как достать канистру дрянного чилийского спирта, он знал, как поймать "чистую" рыбу, знал, как построить ланчу, знал многое, в общем, знал, а вот как жить дальше, не знал… Не знал и главного — как вернуться домой.
Господи, как же все-таки тянет домой, на землю русскую, так неудержимо влечет, что тоска начинает огнем жечь глаза… Это означает, что где-то внутри скопились слезы, их набралось много, и хотя Геннадий не помнил, когда последний раз плакал, в каком далеком детстве это происходило, он не исключал того, что заревет, как искалеченная белуга.
И вовсе не потому, что ему было жаль себя, нет, — в своих бедах он виноват сам, еще, может быть, люди, которые послали его сюда и бросили здесь на произвол судьбы, — все равно в большей степени виноват сам, поскольку должен был понять, почувствовать, что его ждет, вычислить разных хуанов, мигелей, хосе, уго и пабло, оказавшихся на его пути в Чили, постоянно обманывавших своих попутчиков по судьбе, считающих это человеческой доблестью, — но ведь это не доблесть, это называется совсем по-иному… Это не по-божески, но общение с Богом они считают обычной болтовней, чем-то схожим с поеданием жареной баранины… Тьфу!