Нора была глубокая, длинная, в ней было тепло, сухо, тихо, — ни один звук не приходил извне. Геннадий прополз несколько метров и неожиданно почувствовал, как в темя ему начали впиваться иголки. Было больно, но боль эту можно было терпеть; следом за болью появился страх — не оглушающий, не вызывающий немоту в пальцах, а все-таки это был страх, который мог смещаться — либо усиливаться, либо слабеть.
Прополз Геннадий еще немного и остановился, ползти дальше было нельзя — иголки стали впиваться в темя так, что он чуть не застонал, виски сдавило. Но самое главное — страх, навалившийся на него, сделался парализующим, сильным, еще немного — и у человека отнимутся руки, а затем и ноги. Геннадий выждал несколько мгновений, меньше минуты, и повернул назад.
Как тугая пробка из бутылки, вылезал из норы с трудом, кормовой частью вперед, и чем ближе он был к выходу, тем лучше себя чувствовал, — и страх начал сходить на нет, и голову сверлило много меньше, чем несколько минут назад…
Выбрался из норы, ведущей под истукана, мокрый донельзя, будто случайно свалился в океан — одежду можно было выжимать.
Уго, увидев его, поиграл морщинами своего загорелого лица, они разбежались лесенкой, потом сбежались снова, спросил, засмеявшись, — впрочем, усмешка не была обидной:
— Ну?
Москалев пытался что-то объяснить, но с объяснением не справился, махнул рукой и проговорил просто:
— Чужих не пускает. Не хочет. — Он с уважением посмотрел на истукана, вытесанного из ноздреватого серого камня, с выпяченными губами и тюрбаном, похожим на толстое автомобильное колесо, нахлобученное на голову… Загадочное существо — истукан, загадочна его улыбка, загадочно воздействие на человека.
Говорят, когда на остров Пасхи пришли испанцы, то около каждой гигантской скульптуры лежала деревянная дощечка, испещренная иероглифами. Испанцы сгребли дощечки в кучу и бросили в костер.
Что означали те иероглифы, никто не знает — и не узнает уже никогда. Хотя, впрочем, молва гласит, что несколько дощечек отправили в Ватикан к папе, но ответного движения из Ватикана не было, служители пометили их своей печатью: "Не трогать! секретно!" — и секрет этот скрывают уже несколько веков.
До сих пор ни Ватикан, ни современная наука не могут раскрыть важные строительные секреты народов майя, ацтеков, инков, толтеков, некоторые дома и крепости у этих древних людей вообще построены из цемента, и как они держатся и не рассыпаются, когда землю трясет, будто паровозный шатун во время движения по железной дороге, неведомо…
Рыбы они наловили в тот вечер мешок, отвели душу; такой вкусной рыбы Москалев не ел, кажется, со времен, когда Пиночет приезжал на свидание с богатыми людьми в Сан-Антонио… Утром он снова вышел к своим стройным пластмассовым шхунам.
А шхуны были действительно стройные и красивые, залюбуешься, — не шхуны, а яхты, — высота от киля до макушек топовых мачт составляла двадцать метров, профили хищные, как у всех скоростных судов, внешность — важная, дорогая.
Через неделю Москалев закончил подготовку судов к далекому путешествию и погрузил шхуны на барказы.
На обратной, откатной волне пушинкой вылетели в океан и, пока ослепленный яркой бирюзой воды, простором и соленым воздухом Геннадий дышал, не мог надышаться кислородом открытого пространства, подошли к "Гале Курагиной" — русскому, уже начавшему рассыпаться судну, которое у вороватого морского начальства с окраин бывшего Союза купил один малохольный индус, почти не способный отличить океанский пролив от железнодорожной "чугунки" и делавший непонимающими свои бараньи глаза при всяком намеке, что за судно надо платить налоги… В конце концов "Галя Курагина" была арестована и уже два месяца стояла на внешнем рейде острова Пасхи.
Команда решила сойти с ржавеющего борта "Гали" и за счет денег, выделенных фондом потерпевших моряков, отправиться домой, — уходила крохотными группами по одному, по два человека.
За два месяца трепки на океанском рейде на судне полетела и часть навигационных приборов, и главный двигатель едва не сошел на нет — еле дышал старикан, и гирокомпас был разбит… Все это Геннадию предстояло привести в порядок, — никто другой с этим просто не справится, — и уж потом плыть к материковому берегу.
18
Провел Москалев на бывшем русском судне почти два месяца, ругался в голос: это надо же, как он попал… Попал так попал. Днем работал, ночью сторожил сухогруз, оставаясь наедине с ним, слушал, как он жалуется на свою судьбу и какие претензии имеет к людям, бросившим его.
Скрипело, стонало железо, хлюпало слезно дерево, в огромном пустом трюме кто-то постоянно кашлял, бормотал, даже днем разговаривал, вскрикивал, пробовал затянуть заунывную тоскливую песню, но потом смолкал.
От звуков этих у Геннадия иногда по коже бежал холодок, становилось не по себе. Он понимал, что всякий пароход, хотя бы один раз сходивший в море, становится живым существом, имеющим душу и сердце.
У индуса сухогруз был отобран и выставлен на торги, — скоро у него будет новый владелец, и кто им станет, Геннадий не знал. И имя пароходу дадут другое, вот ведь как.
По вечерам к "Гале Курагиной" подплывали лодки местных аборигенов — это были грабители. Чем от них отбиваться? Геннадий обследовал каюту капитана, нашел два ящика сигнальных ракет и отныне в темноте, в лунном свечении океана, отражавшемся на небе, пускал ракеты…
Иногда стрелял в воду, рядом с лодками, ракеты всаживались в волны, будто в твердь, рассыпались на искрящуюся, как электросварка, огненную мелочь, порою ракета, по наклонной, косо пущенная с борта, начинала скакать, словно коза, плеваться ошметками пламени в разные стороны, в конце концов уносилась вдаль и с громким, далеко слышимым змеиным шипением сгорала.
Налетчики кричали из темноты:
— Русо, не стреляй, не надо! Мы сейчас уйдем… Разреши: мы немного поворуем и уйдем.
От этих слов можно было окончательно потерять терпение, Геннадий отвесно всаживал в воду ракету, поближе к какой-нибудь наиболее ретивой лодке, это оказывало действие, и грабители уплывали.
Геннадий вновь оставался один в наполненной жалобными звуками пустоте, наедине с плачущим, стонущим пароходом, некоторое время наблюдал за океаном, стерег пространство, потом ложился спать в капитанской каюте.
Время шло.
В конце концов торги состоялись, "Галя Курагина" была куплена богатым человеком здешних кровей, получила новое имя, и вскоре судно загудело от обрадованных голосов людей, набранных в команду — моряки были очень рады, что получили работу. Геннадий уже подготовил сухогруз к плаванию, — подоспел тот самый звонкий, рождающий волнение час, когда надо было поднимать якорь и идти к берегам материка.
Вышли, как обычно бывает, ранним утром, небо над океаном таинственно порозовело, чайки еще не обрели свою белизну, были темными, беспокойно разрезали пространство крыльями в поисках еды.
Бывшая "Галя Курагина", получившая новое имя лишь на бумаге, но не на бортах и рубке, басовитым гудком разрезала тишину припортового поселка и величественно удалилась в сторону безбрежности, плотной красной полосой приклеившейся к горизонту.
Это приключение легло отдельной строкой в историю приключений Геннадия Москалева, хотя приключений в том плавании не должно было быть совсем, но человек предполагает — всего лишь, а Бог располагает, — на середине пути судно прихватил жестокий шторм… Невольно вспомнилась владивостокская пословица "Лучше блин комом, чем земля пухом".
После нескольких часов плавания в штормовых волнах к Москалеву, сидевшему в укрытии на полубаке, прибежал "дед" — главный механик, — потный, взъерошенный, остатки былых кудрей темной стерней поднялись над его головой. Губы тряслись, руки тоже тряслись, будто накануне в судовом буфете он оприходовал литра четыре какой-нибудь очень крепкой бормотухи.