В этой тюрьме у меня постоянно возникало ощущение, что «корабль» уже тонет. Работа персонала по сути свелась к тому, чтобы, постоянно вычерпывая воду, попытаться хоть как-то удержать судно на плаву. При этом требовалось использовать так называемый Протокол F2052SH, цель которого выявлять заключенных, склонных к самоубийству или членовредительству. Эта обязанность лежала на медсестрах и сотрудниках службы исполнения наказаний – тех, кто каждый день видит осужденных и хорошо их знает. Однако кадров катастрофически не хватало, а группа риска все росла. Поэтому и решили пригласить на постоянную работу психолога, чтобы было кому разбираться с огромной кучей открытых дел. Будь у меня хоть какие-то иллюзии относительно исправления преступников как главной моей задачи, они бы разбились о реальность как о неприступную скалу.
Я тогда стала для заключенных своего рода ангелом-хранителем из полевого госпиталя, а тот жаркий чулан в больничном крыле – местом последней надежды. Я задавала вопросы, наблюдала, пыталась найти какие-то признаки грядущего суицида, будь то разрыв отношений, в которых человек состоял на воле, издевательства со стороны сокамерников, плохое самочувствие или откровенные планы свести счеты с жизнью. Стандартного и очень важного опросника было явно недостаточно, ведь человек, уже решивший наложить на себя руки, вряд ли захочет рассказать о своем намерении незнакомой женщине в какой-то каморке, натопленной как баня. И кроме того, помимо самого факта пребывания в тюрьме у человека может быть тысяча причин перейти грань, и было бы как минимум слишком самонадеянно просто указать пальцем и сказать: причина вот в этом. Такую самоуверенность я себе позволить не могу.
Патрика Томпсона привели ко мне из его камеры в крыле В. До того, как он вошел, я лишь мельком взглянула на суицидальный протокол. Его начали вести всего недели три назад, когда заключенный попытался повеситься на импровизированной петле из простыни – самый популярный метод самоубийства в местах лишения свободы.
Я понимала, что он принес с собой свои картины, чтобы как-то отвлечь мое внимание от своего лица, а значит, знал об инстинктивной реакции людей на это зрелище. Я была благодарна за это. Заключенные вообще часто рисуют, это помогает им отвлечься от повседневного ужаса тюрьмы, обходясь без порнографии или чего незаконного. Картины напомнили мне Ван Гога в худшие дни его жизни: крупные, небрежные мазки, портреты неизвестных мужчин и женщин, неизменная чаша с фруктами, пейзажи зеленых полей с деревьями и знакомыми берегами. Простые бытовые темы, отраженные в эдакой грязноватой, полуабстрактной манере. Нужно отойти на несколько шагов, чтобы лучше понять, что нарисовано. Патрик рассказал, что, хоть и был правшой, рисовать ему пришлось левой рукой: на правой отсутствовали указательный, средний и безымянный пальцы. Мне стало интересно, что произошло, но спросить я не решилась. Просмотрев картины, я поставила их у стены за собой и начала работать по опроснику.
Что я получила? Безучастные, предсказуемые односложные ответы. Казалось, что клиент все свои силы тратит на то, чтобы выплюнуть свое «да» или «нет», избегая зрительного контакта и не утруждая себя пояснениями. Человеку было явно некомфортно разговаривать на столь личные темы, а потому он словно бы старался побыстрее все закончить. Когда я спросила, собирается ли он еще раз попытаться совершить самоубийство, даже ответа толком не было: лишь почти незаметный кивок и расширившиеся на пару секунд ноздри. Ну а что я хотела? Явилась какая-то незнакомка и требует рассказать, почему ты хочешь умереть.
Закончив беседу, я вынесла вердикт: заключенный в депрессии, статус «высокий риск суицида» остается в протоколе, из общей камеры не переводить. Что-то менять, например, помещать на усиленное наблюдение (привет, «безопасная камера»!), или применять какие-то другие меры сохранения жизни не стоило, они бы только унизили человека и ухудшили положение вещей. Да и потом, при таком кадровом кризисе тюрьма даже не могла бы позволить себе никаких дополнительных мер. Понимая, что больше ничего не услышу, и глядя на часы (мне еще предстояло проверить два десятка других досье), я встала, чтобы отдать собеседнику картины.
И тут осознала: картин больше нет! Я их поставила рядом с тем чертовым обогревателем, в итоге краска слизью стекла с холстов на линолеум. Пластиковый пакет, в котором они лежали, тоже расплавился, сморщился и прилип к обогревателю.
Твою ж мать! Я только что превратила предмет гордости и радости своего пациента в липкую жижу. Пришла утром с задачей спасать жизни, а вместо этого сделала все, чтобы повергнуть человека в еще большее уныние. В отчаянии я стала пытаться отклеить спрессовавшиеся картины одну от другой, чтобы спасти хоть что-то, при этом понимая, что меня вот-вот разберет истерический хохот. Я знала, что Патрик наблюдает за мной, и развернулась, чтобы посмотреть на его реакцию. Он увидел ужас в моих глазах, и тут случилось невероятное: клиент засмеялся сам! Я сначала даже не опознала это как смех. Развороченное лицо моего подопечного исказилось, он издал резкий звук, похожий на дыхание с присвистом. А потом взял один из потекших портретов и приставил к своему лицу, как бы показывая: а что, похож ведь! То есть попытался меня утешить.
Я не сдержалась и засмеялась вместе с ним. И вот мы уже оба сидим, ржем как кони и не можем остановиться. Только чуть успокоились, а потом взглянули друг на друга – и снова покатились со смеху.
Я все пыталась извиняться, когда медсестра заглянула к нам через окошко в двери, а потом просунула голову внутрь, чтобы убедиться, что все в порядке. Шок и неодобрение на ее лице на секунду напомнили мне Кеннета Уильямса[27] в фильме «Давай, Мэтрон»[28]. Должно быть, к хохоту в больничном крыле никто не привык (да в тюрьме как-то обычно и не до смеха). Все были уверены, что я выявляю риск суицида.
Тогда я поняла, насколько в моей работе важен юмор. Иногда в самой неподходящей ситуации смех – единственный подходящий ответ. Любой экстренной службе, будь то «Скорая помощь» или спасательная бригада, черный юмор помогает справиться даже с самой тяжелой ситуацией. Но в психологии и психиатрии смеяться вместе с пациентом как-то не принято: это неправильно, не по протоколу. Психолога представляют холодным и расчетливым наблюдателем, застегнутым на все пуговицы, а судебных психологов к тому же учат держать людей на расстоянии. Но при таком подходе можно превратиться в робота. Определенные границы, конечно, должны быть, но жертвовать искренностью не стоит.
Смеясь над испорченными картинами Патрика, я нарушила неписаные правила. Но, должна признаться, хорошую шутку без злого умысла я люблю: смейся с людьми, а не над ними – вот мое правило. И такой смех может стать весьма эффективным инструментом. Нет лучшего способа разрядить обстановку. Шутке всегда найдется место, даже в беседе с заключенным, который может совершить самоубийство. В итоге наш с Патриком приступ хохота возымел на моего подопечного неожиданный эффект. Он заплакал.
Я быстро достала из припасенной на такой случай коробки салфетку. Вряд ли кто-то из заключенных мог себе представить, что вдруг разревется передо мной. Патрик сказал, что льет слезы не из-за картин, а из-за «всего остального». Я посмотрела на часы, зная, что в график уже никак не укладываюсь, но прерывать его не стала, а спросила: «Чего всего?» Замкнутый и угрюмый тип, которого еще несколько минут назад было невозможно расшевелить, вдруг раскрылся, почувствовав простое человеческое расположение. Он почувствовал, что все мы уязвимы. Естественно, я не собиралась прерывать его откровения.
Патрику было уже под шестьдесят. Невысокий, широкоплечий, почти квадратный, с мощными ногами и толстой шеей, он работал ночным охранником где-то на сельскохозяйственном складе у себя в деревне. Он вырос в сельской местности, посреди бескрайних полей, в спокойном мирке, где люди ходят друг к другу в гости по лугам и лесным тропинкам. Во время дежурства он ночевал в небольшой пристройке к складу, охраняя сельхозмашины, кормившие всю деревню. Это вряд ли была работа мечты, но она давала цель и смысл жизни.