Но факт остается фактом: телефоны повсеместно срезали. И совершенно ясно, что поставить их заново было практически немыслимо. Для нашей семьи, во всяком случае. Мама не стала бы просить телефон у своего тассовского начальства — она была интеллигенткой старого типа: никогда ничего не просила. Я сидела с ребенком — и просить было не у кого; мужу за год до этого оказали великую милость: поставили телефон по старому адресу, то есть его первой жене; ставили так долго, что он успел от нее уйти.
И вдруг нам сказочно подфартило. Всемогущий Вышинский — в 1946 году замнаркома иностранных дел — позвонил из какой-то европейской столицы в Информбюро, где Д.Е. как раз начал работать. Вышинскому срочно понадобилась справка. А эту справку мог дать только такой специалист по Германии, каким был муж. И никто другой. И тут выяснилось, что Меламида Совинформбюро разыскать не может — у него нет телефона. В результате разыгравшегося скандала появилась грозная бумага за подписью наркома связи Присыпкина. В бумаге говорилось, что Меламиду Д.Е. по адресу: Большой Власьевский, д. 12, кв. 1а — следует поставить телефон «с последующим оформлением». Слова «с последующим оформлением» воодушевили всех нас. Стало быть, телефон поставят немедленно, без всякой волокиты.
Я уже писала, что отремонтирована наша «жилплощадь» в Большом Власьевском была из рук вон плохо. В тесном выгороженном коридорчике, где на стене висел телефон, у всех на виду были протянуты толстые черные провода. Когда аппарат сняли, толстые провода кое-как перерезали, и они остались висеть, ничем не прикрытые…
Очень скоро, вслед за бумагой от наркома Присыпкина, к нам пожаловал нагловатый парень с чемоданчиком, монтер с телефонной станции.
Я встретила его как посланца божьего.
Монтер вошел в коридорчик, потыкал пальцем в черные провода на стене и сухо сказал:
— Поставить телефон не могу. Ввода нет…
— Как нет? Вот же он… На том же самом месте, где и был… вы же видите… Все осталось…
— Ничего не знаю. Ввода нет…
Довольно долго я твердила свое, монтер — свое. Чем громче я кричала, тем холоднее становился монтер. И вдруг меня осенило.
Я бросилась в комнату, куда забилась испуганная мама, и выпросила у нее не то 100, не то 200 рублей. Выпросила не потому, что маме было жалко денег, нет, — она боялась. Мама верила, что в СССР взяток не дают и взяток не берут.
Получив деньги, наглый парень открыл чемоданчик, достал телефонный аппарат, мигом поставил его и продиктовал номер. Начинался номер на букву «Г».
Ну а как я должна была поступить? Жаловаться на монтера наркому Присыпкину? Подавать челобитную в ЦК ВКП(б)? В Кремль? В приемную Калинина? В наш «народный суд»? Я и сейчас не жалею, что дала нашему ангелу-спасителю с телефонной станции взятку. Тем более что эти рублики в том же году Сталин отменил — провел денежную реформу.
С денежной реформой 1947 года у меня связано несколько занятных историй…
Реформу проводили под Новый год, а 13 декабря мой день рождения, и к нам ожидались гости. Бедный Тэк обегал все окрестные коммерческие магазины и разжился двумя банками варенья из розовых лепестков для праздничного стола и маленькой палехской шкатулкой в качестве подарка. Коммерческие магазины были пусты, продукты, да и вообще всё, что можно было смести, — смели. А дома ни у меня, ни у мамы не было ни хлеба, ни муки или крупы, ни грамма сахара, не говоря уже о других продуктах. Но вечером уже упомянутая соседка, оккупировавшая наше парадное, отвалила мне большую миску или, скорее, таз квашеной капусты. При том, что картошка и водка у нас были. Да и гости тоже приносили водку. Капуста с картошкой и варенье из роз пошли под водку хорошо. Хотя розовые лепестки на вкус оказались довольно противными. Тем не менее мы очень весело отпраздновали мое тридцатилетие.
Никаких претензий к жизни мы тогда не предъявляли. Война только что кончилась. Общая беда!
И второй эпизод. В предвкушении денежной реформы я заключила первую и, пожалуй, последнюю в моей жизни коммерческую сделку: продала черный крепдешиновый отрез, который получила по так называемой лимитной книжке. Лимитную книжку на ширпотреб мужу выдали в ТАССе один раз — перед тем, как закрыть редакцию контрпропаганды. В результате сделки отрез достался соседской домработнице Дусе, а мне — деньги, которые бесследно пропали после денежной реформы.
Почему я так поступила? Объясню. Я считала, что людям, которые живут на зарплату (муж работал в Совинформбюро, а я в 47-м году стала редактором в Радиокомитете, уйдя из ТАССа в 45-м), рубли обменяют по номиналу, ведь это честно нажитые деньги. Иначе говоря, я верила в справедливость в стране строящегося социализма. Но все наличные рублики пропали, хотя, вообще-то, деньги обменивали 1 к 10. Я не очень огорчилась пропаже. Решила, что это хороший урок. Не следует выпендриваться и поступать по собственному разумению — надо делать как все. Советскую власть не перехитришь. Или, как говорили позже остряки, — «Не играй с советской властью в азартные игры».
Зато в Москве наступило изобилие. Такого второго изобилия при социализме я не помню. Правда, позже и Хрущев обещал изобилие. Но после этих слов Хрущева появился анекдот: одна старушка говорит другой: «Не боись, милая. Голод мы пережили, переживем и изобилие…»
Однако в 1948 году в Москве и впрямь появилось всё. На Арбате в неказистом магазине «Рыба» на прилавке в лотках лежала икра зернистая, икра паюсная, икра с «пленочками», видимо, не совсем очищенная, адски вкусная и очень дешевая. На том же прилавке красовались семга, балык, лососина, осетрина холодного и горячего копчения, белуга, также холодного и горячего копчения. И вкуснейшие копченые в коричневой коже рыбы, в том числе копченый сиг, копченый угорь, лещ, копченая треска. Копченого сига я с тех пор никогда не видела. Что это за рыба сиг, не знаю. В той же «Рыбе» на других прилавках во льду лежали и огромные осетры — царь-рыба и другие рыбы. А в аквариумах плавали живые карпы.
В гастрономе № 2 на Смоленской, да и на Арбате в «Диете» было полно свежайшей, вкуснейшей ветчины, которую теперь почему-то называют «окороком тамбовским». Окорок — это задняя часть свиной ноги, определенным образом прокопченная. А еще там продавался копченый язык в тоненькой оболочке белого жира… О колбасах и говорить нечего — они были редчайшей свежести и вкусности. Даже в обычных овощных лавочках на полу стояли бочки с квашеной капустой и с масляно блестевшей капустой провансаль, которую заквашивали с клюквой, яблоками и виноградом.
Да, все это появилось как по мановению волшебной палочки. А как потом исчезло — не помню. Видимо, исчезало постепенно! Мне кажется, что до смерти Сталина в Москве — подчеркиваю, в Москве — карточек и талонов не вводили, стало быть, продукты первой необходимости не пропадали полностью. А после смерти Сталина стало совсем хорошо. Но на короткое время. Тем не менее хочу вспомнить знаменитого конферансье 30-х годов Смирнова-Сокольского: он говорил, что у большевиков все непредсказуемо, кроме голода, возникающего каждые несколько лет. Поэтому он, Смирнов-Сокольский, ввел для себя новое летоисчисление. И так определяет время: «С этой дамочкой я познакомился уже два голода назад» или «Эти репризы я сочинил сразу после последнего голода…».
Но вернемся к моим делам.
К 1947 году угроза голодной смерти для нашей семьи миновала. И муж и я работали, получали зарплату и прирабатывали, писали статьи, а муж еще читал лекции. Я поступила в американскую редакцию Иновещания Радиокомитета, между прочим, по протекции мужа. Тэка, как сказано, уже в 1945-м направили в Совинформбюро обозревателем.
На том этапе и Алик был устроен. Няню все же нашли. Кроме того, спасением для нашего ребенка и других послевоенных детишек, не имевших неработающих бабушек, скоро стали довольно распространенные тогда частные детские группы. Устроить после войны ребенка ни в ясли, ни в детский сад было невозможно. Да и не очень хотелось. Детские группы набирали скромные дамы средних лет… Нет, они не мнили себя великими педагогами. Но, ей-богу, это были замечательные женщины.