Жизнь после Революции и Гражданской войны, как теперь говорится, устаканилась. И обычные граждане и гражданочки — подобно ванькам-встанькам — снова приняли вертикальное положение. И закопошились, почти как прежде. Итак, мы опять в Москве, в Хохловском, в доме, где я прожила детство, отрочество и часть юности. По адресу, который навек вписан в мой мозг: «Хохловский пер., 14, кв. 5».
Семьдесят шесть лет я уже не живу в этом доме, но все равно помню все так, словно только вчера сбежала по лестнице с третьего этажа, в последнем пролете перескочила через ступеньку с небольшим бугорком — я дала себе зарок никогда не наступать на эту ступеньку — и рванула во двор.
Кирпичный трехэтажный дом в церковном дворе построил священник по фамилии Успенский. Имя и отчество забыла, ведь мы все, в том числе и я, маленькая, звали священника «батюшкой». Приход был небогатый, поэтому батюшка решил обзавестись собственным домом, а квартиры сдавать внаем. Небогатым приход считался потому, что вокруг — и на Покровке, и на Солянке, и в ближайших переулках — было множество прекрасных церквей, которым наша церковь явно уступала.
Дом заселили перед войной 1914 года. Всего в доме было шесть квартир, по две на каждой лестничной площадке. Их заняли люди среднего достатка, по большей части молодые. Исключение составляла генеральша Марья Степановна, вдова. Она снимала квартиру на первом этаже, вернее, в бельэтаже. Мой папа, инженер, только что женившийся на маме и переехавший в Москву, снял квартиру на третьем этаже. Напротив нас поселился Негребецкий, как я теперь узнала — в прошлом летчик. У Негребецкого были жена, что называется «нерусских кровей», кажется, татарка, и двое мальчиков — Саша и Юра, примерно моего возраста. Мы вместе играли у меня или у них, что было предпочтительнее, поскольку у Саши и Юры была клетка с белыми мышами — довольно противными созданиями с голыми хвостами. Но я в них души не чаяла.
На втором этаже под нами жили немцы Тебусы — сам Тебус Артур Густавович, его жена Луиза Францевна и их дочка Эльза. Эльза была старше меня года на два или на три, но в школу не пошла. Она была «дефективная» — так в ту пору говорили. Сейчас, наверное, ее бы назвали умственно отсталой. Луиза Францевна не отпускала дочь — красивую рослую девочку с толстой косой — от себя ни на шаг. И часто, сидя на лавочке во дворе и подозвав меня, читала нам вслух сказки братьев Гримм. Естественно, на немецком. Дефективная Эльза со странным блуждающим взглядом говорила по-русски и по-немецки. И еще Эльзу, в отличие от меня, учили музыке — игре на рояле. Жизнь Эльзы сложилась трагически: родителей в 1937 году посадили, и их преданная домработница Фрося увезла девушку в деревню. По слухам, Эльзу в годы нэпа предлагали взять в какой-то швейцарский пансион бесплатно, но родители не захотели с ней расстаться.
Квартиру напротив Тебусов снимали Веселовские. Жена Веселовского Лариса Митрофановна, учительница младших классов, стала моей первой учительницей. У Веселовских были двое мальчиков-подростков — Борис и Володя. Но они со мной не водились из-за ощутимой разницы в возрасте. Наконец в бельэтаже напротив генеральши Марьи Степановны жили Дюковы — два брата с женами и с оравой ребятишек. Старший Дюков был известен у нас во дворе как «офицер», Марья Степановна была, как сказано, генеральша. Но ведь советская власть отменила и офицеров, и генералов: в Красной армии были только красноармейцы и красные командиры, а старых царских офицеров и генералов стали называть «беляками». Однако в нашем дворе лексика до поры до времени оставалась прежней.
Я перечислила только, так сказать, коренных жителей дома 14. Кроме них были еще и «пришлые». Как происходило вселение пришлых в квартиры коренных жильцов — не помню. Была слишком мала. Но помню, что две комнаты, занятые пришлыми в нашей квартире, по словам родителей, принадлежали до революции нам. Одна из них и была моей детской. В ней теперь поселились прачка Шура с мужем Пашей. Шура поражала маму своими габаритами: была очень высокая и носила башмаки не то 42-го, не то 43-го размера, что казалось маме просто невероятным. Муж Шуры милиционер Паша был, напротив, весьма щуплым мужчиной. Пашу взрослые называли «подкаблучником» — Шура им «командовала». Но Паша вскоре умер, кажется, от гнойного аппендицита. А с Шурой мы продолжали мирно сосуществовать. Шура стирала наше постельное белье в корыте на кухне. Это называлось «большая стирка». В комнате Шуры стояла огромная кровать с никелированными шишечками, в изголовье кровати лежала груда подушек с кружевной накидкой, низ кровати был украшен подзором.
Во второй отобранной комнате жила работница Даша. Иногда Даша приводила кавалеров. Когда кавалер должен был ее посетить, по всей квартире разносились разнообразные запахи: пахло каленым железом от гревшихся на примусе щипцов для завивки волос, жжеными волосами и райски пахло жаренным на постном масле луком. У нас жарили на «русском» (топленом) масле. Даша была хмурой, малосимпатичной женщиной — не то что добрячка Шура.
Наша жизнь с Шурой и Дашей продолжалась, как мне кажется, довольно долго. Но вот однажды папа пришел с собрания домкома не столько огорченный, сколько смущенный. Оказалось, что он вроде бы добровольно отдал нашу третью комнату, кабинет. Папа мой часто увлекался и совершал, мягко говоря, необдуманные поступки. Он отнюдь не был булгаковским профессором Преображенским и тушевался перед «швондерами». Более того, хотел с ними дружить. В общем, нас опять уплотнили. В 20-х годах понятие «уплотнение» было таким же важным, как в дальнейшем при советской власти «отоваривание», то есть покупка самых необходимых продуктов. Только термин «отоваривание» воспринимался со знаком плюс, а термин «уплотнение» — со знаком минус.
Второе уплотнение произошло точно по Зощенко. Тех, кто жили в «хижинах», вселили во «дворцы», а тех, кому «дворцов» не хватило, — в квартиры других граждан. Нашим новым жиличкам «дворца» явно не хватило, и они поселились в папином кабинете, где до того лежал большой красный ковер. Мне было лет пять. И я вдруг оказалась у себя во дворе в центре внимания. Интрига была в том, что новые жилички будто бы были коммунистками. А в нашем церковном дворе никто сроду ни одного коммуниста не видел. Разве что на портретах. И вот всем захотелось посмотреть на живых коммунисток.
Как коммунистки въезжали — не помню. Но их самих помню, словно я рассталась с ними только вчера… Одна коммунистка была, впрочем, не коммунисткой, а вовсе беспартийной. Обе были не в кожанках с маузерами на боку, даже не в красных платочках. Коммунистка оказалась крупной женщиной с зычным голосом. Звали ее Цирой Абрамовной. Вы догадались — она была еврейкой. Да простят меня все евреи в Москве, Нью-Йорке, Иерусалиме и в других городах и весях, но первая коммунистка, увиденная мной, была еврейкой. И к тому же, как я потом поняла, шумной и бесцеремонной. Но я, как знаменитая Нина Андреева, не могу поступиться принципами: взялась писать правду и пишу ее. Напарницу Циры звали Соней. Софьей Григорьевной. Соня была маленького роста и курносая — в отличие от носатой Циры. Каким ветром занесло этих девиц на нашу жилплощадь в наш дом — понятия не имею. За какие заслуги большой Цире и миниатюрной Соне дали ордер в Москве? Цира, кажется, где-то служила, Соня, по-моему, не работала. Впрочем, Соня меня тогда не сильно интересовала. А к Цире интерес был чисто локальный. В Цире меня поражали какие-то сверхъестественно густые черные волосы, закрученные в странную прическу. Соня была стриженая, что тоже у нас во дворе считалось непорядком. Меня коротко стригли, мне это полагалось — я была маленькая. Взрослые же носили пучки. Конечно, не такие, как Цира. Как теперь понимаю, Цира и Соня были бедными девушками, мебели у них, кажется, не водилось, во всяком случае, шкафа платяного не было — платья висели за простыней. А у Шуры и Даши были настоящие «шифоньеры». Шура, когда не стирала, готовила на примусе обед. Даша по вечерам жарила картошку на постном масле. Наша прислуга Поля каждый божий день стряпала. А коммунистки вообще не показывались на кухне.