В отличие от мужа я расплылась: из тонюсенькой девчонки превратилась в грузную мамашу; в дореволюционных романах таких мамаш называли «сырыми». Когда я была хорошо одета, причесана, в меру намазана, во мне еще проступали черты «былой красоты», хотя особой красоты никогда не было. Но что-то величественное а 1а Екатерина II, наверное, появлялось. Стоит, однако, дать себе хотя бы маленькую поблажку, и вот уж по квартире бродит ворчливая, всегда чем-то озабоченная тетка.
Люди, которые знали нас только в 80-х, а таких было большинство, — школьных и институтских друзей к тому времени почти не осталось, — эти люди просто не могли представить себе, какие страсти бушевали в наших душах. Для них сама мысль об этом смешна. Видя нас всегда вместе — в последние десять лет жизни муж боялся выходить без меня, — они думали: вот образцовая благополучная пара, современные Филемон и Бавкида. А между тем это далеко не так, ни благополучными, ни образцовыми мы, увы, никогда не были.
Теперь начало нашей совместной жизни хранится только в моей памяти… наша любовь в годы войны в холодной и голодной Москве, бесконечные объяснения, ссоры, ревность, полная бездомность, мои слезы, мои и мужа разводы…
Только я помню двухэтажную комнату с кое-как сляпанными антресолями в ужасной коммуналке, куда Д.Е. переехал из трехкомнатной отдельной квартиры первой жены (господи, большего богатства, чем трехкомнатная квартира в номенклатурном доме на Сивцевом Вражке, вообще не существовало в ту пору!).
Только я помню крохотный комочек в жутко уродливом байковом одеяле в коляске — Алика, ненаглядного Алика, и тысячу терзаний и страхов за него — все это уже никому не интересно… Даже Алику. У него уже сорок лет своя семья, заботы, страхи за собственного сына!
Первые несколько лет были, безусловно, самыми трудными, а может быть, и самыми счастливыми для нас двоих.
И дело не только в нашей любви. Как-никак, война на исходе. Победа не за горами. И нам казалось, что наконец-то для нас настанут светлые времена. Правда, мой умный муж предупреждал, что в будущем все отнюдь не так лучезарно.
Но кто мог знать, что за восемь лет, которые еще останутся у Сталина, он превратит жизнь людей в ад. Ленинградское дело, гонения на интеллигенцию — постановление об Ахматовой и Зощенко. Новая волна репрессий, арестов людей, которые по вине бездарных командиров и самого Сталина оказались в окружении. Еще большее закрепощение крестьян в нищих колхозах — ведь миллионы из них были некоторое время на территориях, оккупированных нацистским вермахтом…
Наконец, государственный антисемитизм, повсеместные увольнения евреев, «дело врачей»…
Но кто это мог предвидеть тогда, в первые два-три года нашей совместной жизни?
Впрочем, вернемся к истокам.
Все началось с тривиального служебного романа. Муж был начальником, я — подчиненной. Я сочиняла статьи, он их визировал. Он был женат, я была замужем. Я приехала с фронта, он имел бронь и жил в Москве с молодой женой, вернувшейся из эвакуации в Куйбышеве с грудным ребенком.
В тот 1942 военный год, прибыв в Москву из 7-го отдела Северо-Западного фронта, я чувствовала себя не то чтобы старой, но совершенно бесполой. Сочла, что у меня все давно позади… Мол, я уже начудила достаточно. Свой лимит исчерпала. Пусть другие любят, ревнуют, плачут, радуются. Я свободна и счастлива своей свободой.
Такое мое умонастроение продолжалось довольно долго.
Вся наша редакция давно сообразила, что Меламид, или Тэк, — этой гимназической кличкой его звали не только друзья, но и многие тассовцы, ведь ему было лет 25–26, — неравнодушен ко мне. Одна я этого не замечала, «не видела в упор» (сленг того времени).
Но вот неизбежное свершилось. Начался наш роман, и я внезапно осознала: все, что было раньше, — чепуха, дань молодости. Я полюбила в первый раз в жизни по-настоящему. И притом полюбила чужого мужа. Да еще мужа бывшей сокурсницы по ИФЛИ и хорошей знакомой.
Сказать, что я пассивно принимала его любовь, его ухаживания, — чистая неправда. Я хотела, чтобы он ушел от жены, принадлежал мне, и только мне. Не слышала никаких резонов. Не желала понять, почему он медлит, почему не в силах сразу разрубить все узлы. Не останавливало меня даже то, что на кону была не только его жена, но и их дочь, малышка Ася, которая, как оказалось, с младенчества больна тяжелой, неизлечимой болезнью — костным туберкулезом.
Единственное, что я сделала, чтобы не быть в ложном положении, — сразу же дала понять Ганне, что у нас с ее мужем любовь. Я знала, что она шарит по мужниным карманам, и сунула в верхний кармашек его пиджака свою фотокарточку.
Роман с Д.Е., то есть с начальником, был для меня мучителен. Мне все время казалось, что я — страдающая сторона. Еще бы! Я либо сидела в ТАССе до глубокой ночи и отвечала Геббельсу, Дитмару, Фриче или еще какому-нибудь нацистскому гаду, либо плелась к подруге, стараясь казаться веселой и веселить других, либо шла к себе домой в пустое, нетопленое логово. А он отправлялся в уютную квартиру (как сказано, дом на Сивцевом Вражке, где жила Ганна, был домом для номенклатуры, там было относительно тепло, светло и горел газ!). И в этой квартире его ждали и ужин, и чистая постель, и любящая жена…
Адская ревность мучила и его. Он ревновал меня к мужу на фронте, к бывшему любовнику тоже на фронте, ко всем друзьям, которые приезжали с фронта и хотели повидаться со мной…
Каждая минута, которую мы были не вместе, оборачивалась пыткой для нас обоих.
А где мы могли быть вместе?
У него в кабинете, в который ломились люди день и ночь?
В коммуналках моих подруг, от которых нам давали ключи, но где мы боялись каждого шороха? А вдруг мать, отец, сестра придут раньше, чем предполагалось? А вдруг зайдет бабушка?
В комнате у Раи Лерт на Бронной близко от ТАССа? Но это было неприятно мне, а главное — ему. Ведь Лерт была его подчиненной.
Однажды мы влезли на второй этаж особняка в коммуналку к отцу Тэка Ефиму Александровичу, который дома заведомо не ночевал. Влезли на старинные каменные ворота со львами. Потом прошли поодиночке по довольно длинному узкому карнизу (держаться было не за что), Тэк чудом протиснулся в открытую форточку и распахнул окно. Тогда и я тоже оказалась в квартире. А потом мы бросили веревку на землю, и к веревке случайные прохожие — было уже часов семь утра — привязали наши портфели и зааплодировали нам! Почему-то чужие люди всё поняли. Но в доме была такая пыль, грязь — Ефим Александрович давно жил у любовницы, а его жена, больная мать Тэка, была в эвакуации.
Теперь даже страшно представить себе, как мы взбирались на высокий второй этаж, как шли по узкому карнизу. Видно, правда, бог хранит влюбленных…
Но вот то, что казалось невозможным, произошло. Тэк ушел из семьи ко мне.
И стали мы жить не только «невенчанные» (никто, даже родные, нас на брак не благословили), но и, естественно, нерасписанные: ведь у обоих стоял штамп в паспорте, то есть, как уже было отмечено, у Тэка имелись в Москве жена и дочь, а я числилась замужней дамой. К тому же мой муж был в действующей армии, то есть доблестный воин, хотя уже, видимо, на пути к веселому городу Вене.
Когда я написала «невенчанные», то внезапно вспомнила церковный обряд и его примету — молодые в церкви всходят на ковер, и кто ступит первым, тому и верховодить в доме.
Ковра у нас, разумеется, не было. Но некоторый перст судьбы все же присутствовал. День нашей «свадьбы» пришелся на 21 августа (дураки, как часто мы забывали этот день!). Именно 21 августа 1944 года муж перетащил свое чрезвычайно рваное синее одеяло — клочья серой ваты вылезали из него отовсюду — на мою продавленную тахту. Кроме одеяла он принес в общее хозяйство одну (!) серебряную чайную ложечку, которая почему-то очень быстро исчезла.
Но в том августе еще была эта чайная ложечка!
Август стоял жаркий. И в воскресенье наша коммуналка, вернее, та ее часть, что граничила с заколоченным парадным, почему-то вдруг опустела. И родителей, и многочисленных соседей, старых и малых, как ветром сдуло.