Соня, в отличие от меня, к концу войны знала, чем займется в дни мира. Решила посвятить себя науке, а именно: поступить в аспирантуру Института истории Академии наук к А.М. Панкратовой, известному академику. Хотела изучать новейшую русскую историю, то есть историю после 1917 года. Соня была членом партии, талантливым, трудоспособным человеком. Муж Илья был ей предан беспредельно. В общем, как говорили в старых романах, «счастье ей улыбалось».
В последние дни существования редакции Соня уже трудилась в архивах и с увлечением рассказывала иногда о грудах неизученных документов. Ей-богу, походило на анекдот со слоном. «А сколько он (слон) может сьисть апельсинов?» — «Сьисть-то он может хоть сто килограммов. Но кто ж ему дасть?»
Документы и впрямь были. Соня могла их осмыслить. Но кто ж ей это «дасть»?
Впрочем, тогда ни Соня, ни я так не думали.
Прошло много лет. Мы с Тэком начали часто встречать ее, ибо поселились в одном с ней кооперативном доме Академии наук на улице Дмитрия Ульянова, только в разных корпусах. У нас подрастал сын, у Сони с Ильей — дочка. Внешне все было благополучно. И Тэк и Соня стали докторами наук.
Но позади остались страшные годы: космополитическая кампания, а у Сони муж был еврей. Наверно, и ему пришлось худо! И еще. За восемь послевоенных лет при Сталине она наверняка поняла, что правдивой новейшей истории России при советской власти нет и не будет. Как врали, так и будут врать.
Горький опыт прошедших лет каждая семья изживала по-своему.
Наша семья подсознательно стремилась наверстать хотя бы упущенные радости молодости. В начале войны нам было 20 с небольшим, в 1953 году, когда умер Сталин, мне уже 36, мужу — 38. Юность ушла! И мы старались заглушить это грустное чувство шумными застольями, калейдоскопом друзей — писателей, международников, походами в рестораны. После проклятых коммуналок меняли квартиры, обставляли их старинной мебелью, я покупала себе дорогие шубы.
Соня, наоборот, ушла в себя. Они с Ильей жили замкнуто. Я как-то ее посетила и поразилась убогости их жилья, быта, деревенским кроватям с никелированными шишечками… Ничего лишнего, только самое необходимое.
Но в годы «оттепели» слегка оттаял Институт истории — Соня и другие молодые доктора наук сгруппировались вокруг секретаря их парткома Данилова89, у них были грандиозные планы… О боже, не только Соне, но и всем нам нужна была новейшая история!
Встречаясь на улице с Соней, мы подолгу разговаривали — она уверяла, что их смелые замыслы осуществятся. Один раз сказала: «Ты напрасно не веришь, наша монография уже вставлена в план Института, в своей главе я расскажу о довоенных репрессиях».
— Об эпохе Большого террора? Не разрешат. — Я скептически улыбалась.
— Уже разрешили…
— Ну и как будет называться твоя глава?
Соня помедлила секунду, пожала плечами:
— Общественно-политическая жизнь 30—40-х годов.
Я захохотала, как мне казалось, мефистофельским смехом и махнула рукой…
Ну а потом наступили брежневские «заморозки». Процесс Синявского — Даниэля. Аресты. Высылка («выдворение») Солженицына. Гибель «Нового мира» Твардовского. В Институте истории своя заваруха — «дело Некрича».
Начались массовые отъезды в Израиль и через него — в США.
Соня стала злая. Осуждала всех уезжающих, в том числе Александра Некрича90. Особенно осуждала диссидентствующую молодежь. Говорила, что с ее дочкой все в порядке.
Я и здесь сомневалась. Дочь Сони, как и она сама, была ни на кого не похожа. Но, в отличие от Сони, Маша, как мне казалось, совершенно не вписывалась в тогдашнюю жизнь. Она была и агрессивной, и в то же время закомплексованной и беспомощной. Я как-то встретила ее в буфете ЦДЛ. Одну. Наблюдала, с каким отчаянно-вызывающим видом она заказывала себе закуску и бутылку пива. Цэдээловских девиц я знала — эти не показывали свою эмансипированность, свою особость. Они демонстрировали ноги до ушей и хорошенькие мордочки…
Все кончилось трагически. Умер Илья. И оказалось, что этот хромой, тихий человек был для своих женщин и физической, и моральной опорой. Он вел дом, ходил в магазины, утешал, усмирял. Это Соня мне сама как-то рассказала. У дочери с матерью возникли серьезные нелады. Дочь после смерти отца часто не приходила домой ночевать. Завелся мужчина? Любовник? Но почему умная Соня была против?
И вот однажды ночью в 1987 году Соня сгорела у себя в квартире. Говорили, что она пила. И сгорела пьяная. Быть может, это было сплетней…
У нас и кроме Сони в редакции было полно чудиков. Тот же Кара-Мурза. Как-то, дождавшись, когда мы остались одни в комнате, он попросил меня вернуть взятый у него взаймы… рубль. Один рубль. Я просто обомлела. В военные годы на рубль нельзя было купить даже кусочка сахара. Четверти сигареты. Но Кара-Мурза любил порядок. Взяла рубль — отдавай. И в то же время он обещал повести меня в ресторан, если я походатайствую за него у Меламида, и тот начнет платить ему за ведение картотеки. И вот, потребовав вернуть рубль, Кара-Мурза и впрямь пригласил меня в недавно открытый коммерческий ресторан «Арагви», где ужин обошелся ему, кажется, в тысячу рублей. К счастью, мы оказались там не вдвоем, а вчетвером. Пришла приглашенная Кара-Мурзой пара — его приятель и дама приятеля, моя однокашница по ИФЛИ. Удовольствия я от этого вечера не получила. Кара-Мурза, по-моему, тоже. Оба мы, как чеховский герой, «подсчитывали убытки», нанесенные финансам Кара-Мурзы коммерческой (без карточек) торговлей…
Но что там Кара-Мурза. Куда интереснее были работавшие в нашей редакции болгары-коминтерновцы — Петров и Розов. Они вроде бы ведали подпольным передатчиком, вещавшим на Болгарию. С Розовым я была знакома только шапочно. Зато с Петровым (его настоящая фамилия была Козовский, но я узнала это много позже91) у нас получилась любовь-дружба. Он меня любил (был в меня влюблен). Я с ним дружила — восхищалась им, так как он воевал в Испании и после гибели «генерала Лукача» (венгра Мате Залки) стал командиром Интернациональной бригады.
Петров оказался моим первым знакомым коминтерновцем. Наша любовь-дружба началась с того, что нам дали одну литерную карточку на двоих. Очевидно, мы должны были обедать через день. Несмотря на мучивший меня свирепый голод, я, узнав, что Петров, по моим понятиям, человек немолодой (ему было в 1942-м 50 лет) и заслуженный, взяла карточку, прилепила к ней записку и положила на стол, где он должен был сидеть. В записке я написала, что хочу исправить бестактность тассовских снабженцев и отдаю ему карточку целиком. Петров карточку не взял. И долгое время она болталась между небом и землей. А мы оба в столовую не ходили. Чем дело кончилось, не помню. Но так я познакомилась с героем Испанской войны. На следующий месяц мне вручили новую карточку. А Петров, как выяснилось, получал коминтерновский паек, несравнимый с тем, что имели тассовские редакторы. Что там у него было со столовой, не знаю. Я его там не встречала. Да и в ТАСС он ходил отнюдь не каждый день. А потом и вовсе занялся какими-то своими коминтерновскими делами. Однако в редакцию захаживал, неизменно оставляя мне «паек» — сахар, шоколад, хорошие папиросы…
Свидания наши он устраивал еще шикарнее — вечером приглашал к себе в гостиницу «Люкс». Наверное, его жена работала в ночную смену, а может, куда-нибудь в те дни уезжала. Я о его семейных обстоятельствах не задумывалась. Итак, я приходила в «Люкс» (там так же, как и в закрытой столовой Общества старых большевиков, не было никакой вывески), оставляла паспорт у дежурной за конторкой у входа и вместе с Петровым поднималась на лифте. Комнаты поражали непривычным теплом и уютом: мягко светил торшер, на патефон ставились мои любимые пластинки эмигрантского певца Петра Лещенко, запрещенного, но широко известного в Советском Союзе… Пластинка крутилась, Лещенко пел «Упрямая, капризная, я так тебя люблю». Бедный Петров слушал, стараясь не морщиться, он был музыкален и, как я потом узнала, обладал прекрасным «оперным» голосом. Но я желала слушать только Лещенко — Лещенко пел, а в джезве на спиртовке готовился настоящий турецкий кофе, который, как я убедилась позже, умели варить только на Балканах. Но меня в ту голодную пору занимали не крепость кофе, не качество кофейных зерен, а лишь количество всыпанного сахара — кофе у Петрова был приторно-сладкий, — и это меня в нем прельщало. Моему организму явно не хватало сахара.